Пока я не заметил в ней ни одного окна, только дверь в ближней ко мне стене. Я подошёл к ней и постучал.
— Войдите, — ответил изнутри самый дивный голос, который мне до сих пор приходилось слышать.
Я повиновался. В очаге, разложенном прямо посреди земляного пола, горел яркий огонь, и его дым исчезал в отверстии, проделанном в центре высокой крыши. Над огнём висел котелок, а над ним склонилась совершенно необыкновенная женщина. Мне ещё не доводилось видеть такого старого, сморщенного лица. Морщинки испещряли его повсюду, где только могли примоститься, а кожа была смуглой и древней, как ветхий пергамент. Сама хозяйка была высокая и сухощавая, и когда она поднялась, чтобы поздороваться, я увидел, что держится она прямо, как струна. Только неужели столь чудный голос мог раздаться из этих старческих уст? Какой бы кроткой ни была их улыбка, неужели они действительно способны изливать столь небесную мелодию? Но как только я увидел глаза старухи, мои сомнения вмиг исчезли, ибо глаза эти, большие и тёмно–серые, были совершенно юными, словно принадлежали двадцатипятилетней девушке. Морщинки подступали к ним со всех сторон, веки были набрякшими, тяжёлыми и больными, но сами они оставались неподдельным воплощением тихого света.
— Добро пожаловать, — проговорила хозяйка всё тем же дивным голосом, протягивая мне руку.
Она придвинула к огню старый деревянный стул, знаком пригласив меня присесть, а сама продолжала готовить ужин. Меня охватило блаженное чувство отдохновения и покоя. Мне показалось, будто я — мальчишка, который только что добрался домой из школы, протопав по холмам и оврагам не одну милю наперекор разбушевавшейся пурге. Я неотрывно смотрел на старую хозяйку, готовый от счастья вскочить со своего места и расцеловать её в морщинистые щёки. А когда, сняв котелок с огня, она пододвинула ко мне низенький стол, покрытый белоснежной скатертью, и поставила на него миску с дымящимся кушаньем, я не удержался и, уткнувшись ей в грудь, разрыдался от нестерпимой радости.
— Бедное, бедное дитя, — проговорила она, ласково обнимая меня.
Я рыдал, не в силах успокоиться, а она, мягко высвободившись, взяла ложку и поднесла немного похлёбки к моему рту, уговаривая меня хоть немножко поесть. Чтобы угодить ей, я послушался и, к моему удивлению, смог проглотить целую ложку. Она начала кормить меня, как младенца, придерживая сзади за плечи, пока я не поднял на неё глаза и не улыбнулся. Тут она вложила ложку мне в руку и велела хорошенько поесть, потому что это будет мне на пользу. Я послушался и вскоре действительно почувствовал, что ко мне возвращаются силы. Тогда она подвинула к очагу старомодную кровать, стоявшую возле стены, и заставив меня улечься, присела у меня в ногах и запела. Одна за другой старинные баллады текли из её уст по камням древних мелодий, а голос её был сильным и свежим, как у молодой девушки, поющей от того, что песня переполняет ей душу. Почти все её песни были грустными, но мне в них слышалось утешение. Одну из них я помню и сейчас. Звучала она примерно так:
Ехал сэр Агловаль как–то ночью домой
Средь могил по погосту, дорогой прямой.
Вдруг от страха скакун его дико заржал,
Так что мёртвый и тот бы из гроба восстал,
Что под камнем тяжёлым, в земной глубине
Опочил в погребальной своей пелене.
Но наездник сердито пришпорил коня.
Тот волчком закрутился, уздою звеня,
И глазами сверкая, как вкопанный встал —
Только пот по бокам в три ручья побежал.
Смотрит рыцарь: на камне, в ночной тишине
Призрак девы несчастной рыдает во тьме.
Пряди длинных волос на поникших плечах
Тусклым золотом в лунных мерцали лучах,
А кресты наверху и тела под землёй
Неподвижно дремали под бледной луной.
Вдруг запела она с безысходной тоской,
Словно ветер осенний над нивой пустой:
Ах, как сбиться с пути легко всегда!
Лишний вздох, лишний взгляд — и пришла беда.
А потом лишь дожди да седой рассвет.
Прежней жизни не жди, её уж нет.
Ах, как трудно не сбиться порой с пути!
Летней ночью как трудно себя блюсти!
Страстный вздох, страстный взгляд, устоять невмочь —
И в студёный день обратится ночь.
«Не прогневайся, дева, мне дерзость прости,
Но рыданья твои я не в силах снести.
Светлый призрак, скажи, в чём обида твоя?
Может, рыцарский меч отомстит за тебя?
Иль молитва простая монашки святой,
Словно чаша холодной воды ключевой,
Успокоит несчастную душу твою,
Сотворив ей обитель в небесном краю?
Только взор твой так странно волнует меня,
Будто страстью знакомой мне сердце дразня.
Я оставлю и землю, и солнечный день,
Чтоб с тобою сойти в полуночную тень,
Коль согласна со мной ты судьбу разделить
И на грудь мне головку свою приклонить».
Дева, с возгласом горьким с надгробья вскочив
И в отчаяньи руки свои заломив,
Рассмеялась с такой неизбывной тоской,
Что тотчас мертвецы глубоко под землёй,
Застонав, шевельнулись в дубовых гробах,
И листва задрожала на тёмных ветвях.
«Неужели он снова, с любовью шутя,
Ради страсти тщеславной погубит меня?
Я однажды поверила слову его,
Но из пламенных клятв не сбылось ничего.
Он жениться на мне обещал по весне,
Только это, должно быть, привиделось мне.
А когда моя дочка весной умерла,
Я за ней, обезумев, в могилу сошла».
«Неужель ты Адела моя? Но постой!
Я знавал тебя бедной крестьянкой простой,
А теперь ты, как ангел небесный, светла,
Словно выпавший снег, твоя кожа бела!»
«Но сословий людских между мёртвыми нет, —
Дева с кроткой улыбкой сказала в ответ. —
Это Смерть нас встречает за кругом земным
И величье дарует крестьянкам простым».
«Но поведай мне, где наша бедная дочь?