Что она болтает? С двух рюмок совсем пьяна. А если услышат там, в палате?
— Ага, испугалась! Не бойтесь, не выдам, доносчица — это не мое амплуа.
— Вы лучше скажите подробнее, что слышали о наших. Вы говорили что-то о Коневе? Ведь на фронте под городом тихо.
— Тихо? Верно. Красная Армия наступает от Москвы и лупит их в хвост и в гриву. А части этого Конева где-то тут недалеко. Они висят как дамоклов меч, и когда он на них обрушится, не знают. Из-за этого нервничают. За русских «языков» кресты дают. Оплата сдельная: за «языка» — железный крест. Тысячелетняя империя до Урала, а сами трясутся, как овечий хвост... Ха-ха ха! Скорее бы их уже по...
Она смачно, со вкусом произнесла солдатское ругательство. Простыня в это мгновение взметнулась. За ней стоял Домка, очень внушительный в своем больничном одеянии. Из-за его спины торчали Сталькины лохмы.
— Мама, нам пора спать,— твердо произнес он и даже не попросил, а просто приказал Ланской: — Забирайте вашу бутылку и уходите.
Гостья убралась. Мы легли. Ой, не надо мне было все- таки пить этот коньяк! Такая тоска, такой страх вдруг овладели мной. Страх — это понятно. Это чувство физиологическое... Как мысли путаются... О чем я?.. Ах, да, о страхе... Когда какой-нибудь там автор, желая возвысить своего героя, пишет: «Он не знал, что такое страх»,— он же безбожно врет, этот автор. Это мы, медики, знаем. Страх, так же как и боль, естественная защитная функция человека. Это сигнал о грозящей опасности. Человек без страха — калека, урод...
...Ой, как стучит в висках, и кровать будто хочет из-под меня выскользнуть. Нет, нет, не выскользнешь, хотя пить, конечно, натощак не надо. Ну ничего, выпила и выпила. Хирург должен быть немножко пьяница. Кто это сказал? Да конечно, Кайранский. Вот был хирург... Так о чем же я?.. Ах, да, о страхе. Вот Василий сказал сегодня: «Снаряды ложатся близко». Сказал спокойно, но я-то знаю его. Только у него воля, и он виду не подает. А я? Чего мне скрывать, мне сегодня страшно. Я трусиха, я даже мышей боюсь... Ой, как мне сейчас страшно и за себя, и за ребят, и за весь наш госпиталь! За всех я отвечаю... И почему именно на меня, на слабую, неопытную женщину, все это навалилось? Всю жизнь терпеть не могла и не умела чем-нибудь руководить. Даже детьми... Эта Кира что-то там болтала о Василии. Неужели она что-нибудь заметила? А что можно было заметить? Фу, какая мура лезет в голову... Так о чем же я? Ах, да, о страхе. Так вот, мне сегодня очень страшно, дорогие товарищи.
6
Утром, еще до обхода, Мария Григорьевна решительно взяла меня за руку и отвела в свои «каменные пещеры». Так называют у нас бетонную каморку с железной дверью, построенную для хранения противопожарных инструментов и приспособленную теперь под кладовую. На металлической этой двери с некоторых пор висит у нее огромный замок, но «алмазов» за этой дверью в пещере оказалось так мало, что не было смысла их пересчитывать: четыре ящика слежавшихся комьями макарон, куль крупы, полкуля траченного мышами гороху да еще мешок горелого зерна, который наши женщины приволокли на санках с уничтоженной немцами мельницы.
Все это у Марии Григорьевны взвешено, проверено, разложено по дням из расчета на наличный состав едоков.
— Хватит на неделю. Как будем, Вера Николаевна?
Как она постарела! Сухое лицо совсем осунулось. Великомученица со старой иконы. Мелкие, незаметные морщинки углубились. Теперь они как трещины. Только глаза те же — строгие, блестящие. Ну что ты на меня смотришь, умница? Ты же во много раз расчетливее, опытнее меня.
— С Василием Харитоновичем советовались?
— А как же! Он и сказал, что надо на неделю растянуть.
— На неделю?
— Он сказал — на семь дней.
— А дальше?
— Говорит, наши придут — выручат.
— Ну, ему лучше знать.
— «А если не придут?» — спросила я его, а он улыбнулся и говорит: «Тогда раскиньте карты, погадайте, что вам карты скажут...»
— Зачем же вы меня сюда привели, Мария Григорьевна?
— Тяжко ж, Вера Николаевна. Люди на глазах тают, ропщут. Чирьи-то пошли! Вон Васька Власов как гриб мухомор красный был, а сейчас ни сесть, ни лечь не может, на крик кричит.
— Может быть, пойти все-таки попросить у немцев? — неуверенно сказала я.— Мы ж у них на учете в комендатуре. Сама на карте у коменданта наш госпиталь видела. Может, все-таки что-то дадут, а?
— С ума ты сошла, Вера Николаевна! — вскрикнула собеседница, в первый раз употребив в разговоре со мной «ты».— Не пустим мы тебя. К ним идти... Сейчас, когда наши их бьют... Они ж каждый день теперь расстрелянных машинами, как дрова, за город возят. — Встала и даже руки раскинула. — Не пустим, думать не смей...
— А наши-то подоспеют? Как вы полагаете, Мария Григорьевна?
— Василий Харитонович говорит — выручат. Он военный, ему лучше знать.
— Ну, а если не выручат?
— Ох, об этом, Вера Николаевна, лучше и не думать. Не придут — что ж, кликнем клич: «Спасайтесь, кто может». Ходячие расползутся, лежачих на закорках понесем. Ну, а которые тяжелые, те что ж, те останутся.
— Одни?
Мария Григорьевна даже отпрянула от меня.
— Как одни? А мы? Нас с ними, Вера Николаевна, одна веревочка связала. Считаю я, эту веревку никому не разорвать.— И добавила: — Детишков ваших да Раиску добрые люди по общежитиям разберут, спрячут.
И как все это у нее, у старой отбельщицы с «Большевички», просто, естественно. «Одна веревочка связала». Да, да, наверно, и я бы пришла к такому выводу. Но сколько бы у меня было при этом сомнений, колебаний, опасений, терзаний. А тут все ясно. «Детишков добрые люди разберут» — и устранена сама возможность малодушия или подлости.
— Так что ж, на семь дней поделю? Ведь и так в супе горошина горошине кукиш кажет.— Очевидно, только этот вопрос и оставался у нее нерешенным.
— Хорошо, делите на неделю,— подтвердила я и стала убеждать себя: придут, придут, не могут не прийти.
Вышла из кладовой в палату, и сразу шибанул в нос густой и холодный воздух, в котором кислороду так мало, что крохотное пламя коптит в плошках. Увидела всех — и сжалось сердце. На семь дней... Выдержат ли они, больные и истощенные? Они вон и сейчас движутся вяло, медленно, как сонные мухи. Только светятся в полутьме огромные округлившиеся глаза.
Бреду к Василию Харитоновичу. Присаживаюсь на его койку.
— Ну, что, доктор Вера, нос повесила?
— Вы откуда взяли, что нас освободят через семь дней?
— Как откуда? Мария Григорьевна вчера гадала. Говорит, скорые хлопоты, исполнение желаний. Говорит, пиковому королю приходится плохо, а мне вышла дальняя дорога и трефовый интерес.— Он говорил серьезно, а глаза его, тоже ставшие из узких круглыми, смеются. Смеются и очень напоминают в это мгновение твои, Семен, всегда насмешливые глаза. Впрочем, какие у тебя сейчас глаза, сохранил ли ты свой юмор — не знаю. Вряд ли. Иногда вот так задумываюсь о тебе, и родится страшное сомнение: жив ли ты? Может быть, тебя уже и нет, а я вот по привычке разговариваю с тобой как с живым, советуюсь, надоедаю тебе своей болтовней... Эта мысль последнее время приходит все чаще. Но я ее гоню, я не даю себе об этом думать,— нервы-то, они у меня и так в лохмотья истрепаны. А они, нервы мои, нужны и не только мне...
Так бот, Семен, я, кажется, тебе еще не рассказывала, гадание на картах — маленькая слабость нашей суровой Марии Григорьевны. Мне она старается с картами не попадаться, но от клиентуры у нее отбою нет. Я смотрела на это сквозь пальцы, чем бы дитя ни тешилось, и карты эти незаметно вошли в наш лечебный обиход. Стоит мне скрыться в свой «зашкафник», только и слышишь: «Мария Григорьевна, раскинь колоду...», «Начальник, гадани на счастье...», «Товарищ Фельдъегерева, какое у него счастье, гадай на меня!»
— А как же тебя определить? — серьезно спрашивает Мария Григорьевна, надевая очки и смотря на просителя.
— Что ж, не видишь,— бубновый король. Я ведь человек казенный.