Четыре фигуры маячат у входа в наши подвалы — три больших и маленькая. Я уже знаю, кто это, и из последних сил прямо через сугробы бегу к ним.
— Наконец-то! — говорит Мария Григорьевна.
— Господи Исусе Христе, царица небесная, услышала наши молитвы! — причитает тетя Феня.
— Ма, я ждала, ждала, ревела, ревела...— выдыхает мне в ухо Сталька, повисшая у меня на шее.
Домка ничего не говорит. Он просто жмется ко мне и ведет вниз по обледенелым ступеням.
14
В госпитале ждала меня тяжелая новость. Ее сообщил Наседкин. Он ожидал меня в приемном покое. Вокруг продавленного, жесткого клеенчатого диванчика, на котором он сидел, было густо насыпано пепла, насорено окурками: без меня скончался Василек.
Иван Аристархович повел меня в холодный коридор-тупичок, проход в который с улицы завален. Василек лежал вытянувшийся, повзрослевший. Угловатое лицо стало совсем мужским. В головах сидела мать. Она расчесывала гребешком его светлые прямые, как солома, волосы. На миг она подняла на меня синие глаза, но тотчас же опустила, должно быть не узнав. Руки продолжают осторожно чесать волосы. Глаза сухи. Мне стало жутко. Перед материнским горем померкли все впечатления дня. Оно заслонило все.
Не снимая пальто, я стояла возле матери и сына, как бы перелистывая картины: операция... история с краденым маслом... мужественное «ничего, Вера Николаевна», которое я слышала всякий раз в ответ на свое «как ты себя чувствуешь?». Нет, мне, наверное, никогда не забыть эти сухие глаза матери, которые глядят на меня, как мне кажется, укоряя за то, что мои двое живы и здоровы, а ее единственный лежит в коридорчике, неподвижный, оледенелый.
Вошла Мария Григорьевна, набросила на плечи Зинаиды свою старенькую, латаную-перелатаную шаль.
— Может, все-таки в комнату пройдешь? Простынешь ведь.
Та опустила руку с гребнем, но не обернулась и взгляда от сына не отвела.
— С полудня так вот сидит, не простудилась бы... Да и вы тоже, Вера Николаевна. Вам здесь и вовсе делать нечего. Пошли!
Она решительно обняла меня, вывела в палату и, мне показалось, как-то странно, даже удивленно посмотрела на меня.
Обычные дела, вечерний обход. Жалобы. Тому неможется. Этому хуже. Кое-кому делала новые назначения... И все время казалось, что и другие смотрят на меня как-то необычно. Не то внимательно, не то недоуменно. Что такое?
В конце обхода подошла к Сухохлебову.
— Ну, так где же вы все-таки пропадали? — поинтересовался он и тоже посмотрел вопрошающе.
Присела у его койки. Сделала ему подробнейший доклад о событиях дня — о регистрации, о визите к коменданту, о неожиданной встрече с раненым Мудриком, о посещении Ланской, о Винокурове...
Вообще он в совершенстве обладает этим труднейшим искусством слушать. Слушает так, что люди невольно раскрываются перед ним. Но когда я принялась рассказывать о беде инженера Блитштейна, о желтой звезде, прибитой к двери квартиры, которую я посетила, он не сумел скрыть тревоги.
— Завтра сагитирую Наседкина — вместе сходим к ним. Он ведь терапевт, от него больше пользы.
— Вы хорошо запомнили их адрес? — перебил меня Сухохлебов.
— Конечно. «Большевичка», дом шестьдесят один, квартира восемь. Наискосок от бань.
— Вы туда не пойдете,— сказал он негромко, но решительно и, должно быть заметив у меня на лице обиду, пояснил: — Больную принесут сюда.
— Кто? Кто принесет?
— Хорошие советские люди... Их фамилия Блитштейн? Так?.. Адрес я правильно запомнил?
Он повторил адрес, не забыв добавить «наискосок от бань». Здорово в общем-то придумал. Но интересно, как он сумеет все это организовать? Через этого пройдоху Мудрика, что ли?.. Так тот сам на костыле. Ну, посмотрим, посмотрим! Тут я вспомнила этот «бефель» и уведомление, все еще красующееся на стене.
— А не подвергнем мы этим опасности весь госпиталь? Может быть, все-таки лучше лечить больную дома? По каким законам можно обвинить врача, что он пошел к больному?
— Фашисты перечеркнули все человеческие законы,— сказал Сухохлебов, с тревогой смотря на меня.
— Ну откуда у них это человеконенавистничество?
— Фашизм есть фашизм.— Сухохлебов был очень серьезен.— Человеконенавистничество — его основа. Сила Гитлера в том, что он научился будить в людях самые дремучие инстинкты, превращать людей в зверье.
— Волки, прямо волки...
— Доктор Вера, не оскорбляйте волков...
Я уже хотела было идти, но он остановил меня.
— Кстати, Вера Николаевна, думаю о том, что вам говорил доктор Краус. Помните, об этих историях болезней, как он выражается, «скорбных листках»... Это не случайно. В военной администрации здесь теперь эсэсовцы. Это ведь звери из зверей. Надо, как изволит выражаться Мудрик, чтобы «все было в ажуре»... Кстати, о нем можете не беспокоиться, раны его заживут без вашей помощи.
Он вдруг спросил:
— Много ли у нас военных?
Я ответила:
— Больше половины. Ну и что?
Я, признаюсь, восприняла совет Толстолобика только как проявление немецкой аккуратности. Хочет, чтобы шпитальлейтерин Вера не ударила лицом в грязь. Но учить и требовать он мог и с помощью Прусака. А тут, конечно, другое. Ой, как я еще глупа! Что бы я вообще стала делать без Сухохлебова, без мудрейшей Марии Григорьевны, даже без тети Фени с ее божбой, пословицами и длинным языком? Хорошо, что они рядом, возле меня.
— Отберите мне эти истории болезней,— попросил Сухохлебов.
А секрет тех необычных взглядов, которые я все время чувствовала на себе, объяснила Сталька.
— Домик, ты заметил, наша Вера какая-то сегодня не такая? — донесся голосишко в «зашкафник», где я было прилегла после всех переживаний.
— Отстань, не мешай,— ответил Домка. Он восседает за столом дежурной сестры и по моему поручению отбирает истории болезни наших военных.
— А Вера у нас красивая, верно?
— Уйди, сейчас заработаешь.
Раздалось неопределенное восклицание, по которому я поняла, что ему показали язык. Обиженная Сталька зашла ко мне и по обыкновению поставила вопрос ребром:
— Ма, почему ты сегодня такая красивая?
— Красивая? — не поняла я и невольно посмотрела в темное стекло одного из шкафов.
Смерть Василька так поразила меня, что я как-то забыла о косметических манипуляциях, произведенных Ланской. И вот теперь из импровизированного зеркала действительно смотрела на меня какая-то другая, малознакомая я — волосы стали волнистыми, какими они были когда-то, губы будто пополнели, глаза расширились. Боже ж мой, вот что могут при желании сделать обычный гребешок, губная помада и карандашик для ресниц! Признаюсь, не удержалась, подмигнула своему отражению и тут же вспыхнула от стыда: из-за шкафов доносились протяжные всхлипы. Это Зинаида, которую Мария Григорьевна почти насильно привела сюда и укладывала на свою койку.
Всю ночь я слышала сквозь сон тоскливый плач, похожий даже и не на стон, а на какой-то первобытный вой.
15
Никогда время не тащилось так медленно, как сейчас. Мы уже знаем — там, на подступах к Москве, идет гигантская битва. Верхневолжск забит ранеными. Немцам не до нас. Толстолобик почти прекратил свои визиты. Наведывается иногда, но теперь уже неожиданно, в разное время. Однако же в последний визит, и опять наедине, он многозначительно спросил, приведены ли в порядок «скорбные листы».
Да, они теперь у нас «в ажуре». Этим занимались не только мы с Наседкиным — врачи, но Сухохлебов и кое-кто из выздоравливающих командиров, ибо дело было не только и не столько в медицинских, сколько в политических познаниях. Теперь все военнослужащие имеют адреса в нашем городе, места на фабриках, заводах, в учреждениях. Все ранены случайно при бомбежке или обстреле. Теперь «легенды», о которых так заботился Сухохлебов, не только заучены, но и зафиксированы в лечебных картах, и он, Сухохлебов, снова устраивает экзамены: