Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Юноша упрямо молчал и смотрел в сторону.

— Себастьян, — прошептала Эрле, повернувшись вслед за ним так, чтобы следить за выражением его лица. — Мы ведь не виноваты, что не видим того же, что и ты… Мы просто не умеем…

— А ты и правда так и не увидела ту радугу? Ну, которую я тебе пытался показать? — спросил он точно таким же шепотом, избегая смотреть ей прямо в глаза. — Золотую, над домами?

Эрле опустила голову. На утоптанном снегу появился еще один слабый оттиск ее маленького сапожка.

— Я пойду, Себастьян, ладно? — проговорила она после непродолжительного молчания. — Мы ведь еще встретимся, хорошо?..

…Он смотрел ей в спину — как девушка, спотыкаясь и оскальзываясь чуть ли не на каждом шагу, прижимая к груди спрятанные в муфту руки, спешит прочь от него, склонив увенчанную капором голову — и в памяти стыло свежее воспоминание: мир — пустая оболочка, и если смотреть сквозь него, можно увидеть, как, обнимая ствол ивы, сидит у самой воды светловолосая девушка и молчит о чем-то своем, и река, словно медленный ласковый щенок, припадает к ее босым ногам…

…На следующий день она проснулась вялой и разбитой. Саднило в горле, голова казалась набитой одновременно и мягкими тряпками, и звенящими колоколами — они эхом отдавались в висках, бухая призывно и гулко; а когда она попыталась встать с кровати — у нее тотчас потускнело в глазах, а следом окатило волной слабости.

Короче говоря, Эрле простудилась.

К полудню зашла узнать, в чем дело, тетушка Роза. Застала свою жилицу все еще лежащей в постели, неодобрительно поцокала языком и велела пить липовый отвар, который сама же незамедлительно и занесла. Эрле приняла его с благодарностью, и даже нашла в себе силы, чтобы об этом сказать. Между ног уходящей тетушки Розы в комнату проскользнул еще с вечера отправившийся на мышиную охоту Муркель. Погуляв немного по комнате и удостоверившись, что в его отсутствие там никто новый не завелся, он недовольно покосился на лежащую Эрле, после чего взобрался на кровать, осторожно ступил девушке на грудь и затоптался, устраиваясь там поудобнее. Эрле сморщилась — хорошо хоть без когтей! — в губы ткнулся холодок кошачьего дыхания, и она спихнула кота с себя, укоризненно при этом прошептав:

— А я как дышать буду?

"Ничего не знаю", — с невинным видом ответствовал Муркель, но обратно залезть не пытался. Правда, и на одеяле рядом с хозяйкой лежать не захотел — ушел на другой конец кровати, где и устроился у девушки на ногах, торжественно провозгласив, что их надо держать в тепле и он даже знает, кто этим теплом будет. Эрле улыбнулась ему и сама незаметно задремала.

Проболела она целую неделю. На третий день температура спала, и Эрле встала и принялась за шитье. Не то чтобы это было так уж необходимо, просто от безделья ей всегда болелось дольше — так она и объяснила велевшей лежать еще как минимум два дня тетушке Розе.

В конце недели зашел Себастьян. Принес с собой букет роскошных полураспустившихся тюльпанов, обернутых в длинные кожистые листья, с яркими продолговатыми головками цвета свечного пламени и короткими изогнутыми стеблями. Эрле восхищенно всплеснула руками — Себастьян, и где же ты эту красоту достал, зима же! — пожурила за растрату денег — и не говори, что они не дорогие, все по глазам вижу! — и умчалась за водой и хоть какой-нибудь вазочкой, потому что букет было ставить ну совершенно некуда. Потом Себастьян смущенно сознался, что не представляет, какие цветы она любит, но, может быть, она ему об этом скажет, чтобы в следующий раз он выбрал более подходящие? Эрле замахала на него руками и энергично забранилась, что никакого следующего раза не будет, ты что, и так невесть сколько потратил, а если хочешь меня порадовать — напиши лучше поздравительно-выздоровительное стихотворение — я ему только больше обрадуюсь, потому что это будет совсем твой подарок! Себастьян явно задумался, но соглашаться не торопился — как выяснилось много позже, он опасался, что Эрле начнет смеяться над его поэтическими опытами по примеру Доротеи.

Правда, опасался он недолго, потому что когда все-таки отважился показать ей свои стихи, то смеяться она не стала, а напротив, сказала, что все очень хорошо и пусть он обязательно занимается этим дальше. Хотя, по совести говоря, хвалить там было особенно не за что, разве что за сам факт написания — Эрле перевидала на своем веку слишком много талантов, чтобы не суметь отличить плохие стихи от хороших, но истинное мнение свое до авторов доводила редко, предпочитая скорее хвалить, нежели ругать — в крайнем случае отделываться ничего не значащими фразами. Но Себастьяна ничего не значащие фразы не устраивали, ему требовались восхищение, признание и подтверждение его таланта — и Эрле дала ему все это, немного даже покривив при этом душой, не забыв, впрочем, добавить и подчеркнуть, что ему еще многому надо научиться. Себастьян ушел окрыленный и вдохновленный; Эрле улыбнулась и снова принялась за шитье: она, конечно, подозревала, что аура может потускнеть довольно быстро, но чтобы чуть ли не за один вечер!..

Следующие поэтические опыты Себастьяна были немногим лучше первого. Он прибегал к ней домой радостный и возбужденный, она терпеливо выслушивала его и непременно повторяла, чтобы он писал еще — талант, мой милый, талантом, но само по себе в этом мире еще никогда ничего не получалось… Его первые стихи были похожи друг на друга, как отражения — неумелые еще лирические зарисовки со сложнющими образами и прыгающими рифмами; но музыку стиха он чувствовал уже сейчас, уже сейчас пытался звуками передать настроение и не боялся играть с ритмом, то ускоряя, то замедляя темп, хотя это и выходило иногда немного неуклюже…

Эрле честно пыталась сказать ему обо всех этих недостатках — тщетно: он слушал лишь то, что желал услышать. И еще одно заметила она по его стихам: стремление разделить всех людей на необычных и обычных, на возвышенных, талантливых, умеющих тонко чувствовать — и просто тупое быдло, которым надо лишь пожрать да поспать. Это ей не нравилось категорически, она не раз взывала к нему — дурашка, что же ты делаешь, зачем строишь заборы между людьми, ведь стоит только тебе его построить — как тут же начнешь задаваться вопросом: а по какую сторону забора ты сам? И будешь всю жизнь колотиться в открытую дверь, пытаясь доказать себе, что ты необычный, талантливый, умный и вообще лучше всех… А как доказать? Правильно, самый простейший способ: жизнь дерьмо, а все вокруг гады… Вот так. А потом еще начнешь жаловаться, что такой одинокий-непонятый-непризнанный, а вообще-то очень хороший и замечательный, только настоящих ценителей почему-то рядом нет. А почему нет — опять же понятно: другие тоже небось необычными быть хотят, в быдло никто не рвется… Вот и получается замкнутый круг: построишь один забор — и останешься со своими заборами один. И так и будешь мучиться от одиночества до тех пор, пока не научишься видеть в каждом — равного, такого же человека, как ты…

Но Себастьян опять не пожелал ничего этого слушать. Вернее, слушать-то он слушал, да ничего не понял: все, что она сказала, прошло мимо него и на стихах его никак не отразилось: в них как были тоска и боль, так и остались. Эрле почти не принимала их всерьез; они молили о сочувствии и жалости, Себастьян готов был ненасытно пить эти чувства, как младенец — молоко матери, он напрашивался на них, вольно или невольно — в итоге Эрле окончательно запуталась в своих собственных ощущениях, перестав различать, где понимание, где сопереживание, а где простое подыгрывание. Ей хотелось сказать — дурачок, не кричи ты так, ведь не глухая же я, в самом-то деле, неужели ты не видишь, что я и так не умею не сопереживать?.. — ей невольно думалось — бедняжка, как же ты изголодался по простому вниманию, что даже сочувствие и жалость различать не научился — притворяешься гордым, а сам на жалость напрашиваешься; притворяешься, что одной мне готов все это рассказать, потому что только мне и доверяешь — да ты хоть сам-то знаешь, что расскажешь то же самое любому, лишь бы только тот согласился выслушать?..

14
{"b":"167294","o":1}