— Так, небольшой обед, — говорю я. — Не о чем беспокоиться, это же капля в денежном море. Сядьте и придите в себя — можно и выехать, если ничего другого не остается.
И как вы думаете, мой милый, что случилось с тетей Мэгги? Она струсила. Скорей увезла меня из этого отеля Бонтон, едва дождавшись девяти часов утра. Мы переехали в меблирашки в нижнем конце Вест-Сайда. Она сняла одну комнату, где вода была этажом ниже, а свет — этажом выше. После того как мы переехали, у нас в комнате только и было что модных платьев на полторы тысячи долларов да газовая плита с одной конфоркой.
Тетя Мэгги переживала острый приступ скупости. Я думаю, каждому случается разойтись вовсю хоть единожды в жизни. Мужчина швыряет деньги на выпивку, а женщина сходит с ума из-за тряпок. Но при сорока миллионах, знаете ли! Хотела бы я видеть такую картину — кстати, о картинах, не встречали ли вы газетного художника по фамилии Латроп, такой высокий — ах да, я уже спрашивала у вас, правда? Он был очень внимателен ко мне за обедом. У него такой голос! Мне нравится. Он, должно быть, подумал, что тетя Мэгги завещает мне сколько-нибудь из своих миллионов.
Так вот, мой милый, через три дня это облегченное домашнее хозяйство надоело мне до смерти. Тетя Мэгги была все так же ласкова. Она просто глаз с меня не сводила. Но позвольте мне сказать вам, это была такая скряга, просто скряга из скряг, всем скрягам скряга. Она твердо решила не тратить больше семидесяти пяти центов в день. Мы готовили себе обед в комнате. И вот я, имея на тысячу долларов самых модных платьев, выделывала всякие фокусы на газовой плите с одной конфоркой.
Повторяю, на третий день я сбежала. У меня в голове не вязалось, как это можно готовить на пятнадцать центов тушеных почек в стопятидесятидолларовом домашнем платье со вставкой из валансьенских кружев. И вот я иду за шкаф и переодеваюсь в самое дешевое платье из тех, что миссис Браун мне купила, — вот это самое, что на мне, — не так плохо за семьдесят пять долларов, правда? А свои платья я оставила на квартире у сестры, в Бруклине.
— Миссис Браун, бывшая тетя Мэгги, — говорю я ей, — сейчас я начну переставлять одну ногу за другой попеременно так, чтобы как можно скорей уйти подальше от этой квартиры. Я не поклонница денег, — говорю я, — но есть вещи, которых я не терплю. Еще туда-сюда сказочное чудовище, о котором мне приходилось читать, будто оно одним дыханием может напустить и холод и жару. Но я не терплю, когда дело бросают на полдороге. Говорят, будто вы скопили сорок миллионов, — ну, так у вас никогда меньше не будет. А ведь я к вам привязалась.
Тут бывшая тетя Мэгги ударяется в слезы. Обещает переехать в шикарную комнату с водой и двумя газовыми конфорками.
— Я потратила уйму денег, деточка, — говорит она. — На время нам надо будет сократиться. Вы самое красивое созданье, какое я только видела, говорит, и мне не хочется, чтобы вы от меня уходили.
Ну, вы меня понимаете, не правда ли? Я пошла прямо в «Акрополь», попросилась на старую работу, и меня взяли. Так как же, вы говорили, у вас с рассказами? Я знаю, вы много потеряли оттого, что не я их переписывала. А рисунки к ним вы когда-нибудь заказываете? Да, кстати, не знакомы ли вы с одним газетным художником… ах, что это я! Ведь я вас уже спрашивала. Хотела бы я знать, в какой газете он работает. Странно, только мне все думается, что он и не думал о деньгах, которые, как я думала, может мне завещать старуха Браун. Если б я знала кого-нибудь из газетных редакторов, я бы…
За дверью послышались легкие шаги. Мисс Бэйтс увидела, кто это, сквозь заднюю гребенку в прическе. Она вдруг порозовела, эта мраморная статуя, — чудо, которое видели только я да Пигмалион.
— Ведь вы извините меня? — сказала она мне, превращаясь в очаровательную просительницу. — Это… это мистер Латроп. Может быть, он и в самом деле не из-за денег, может быть, он и правда…
Разумеется, меня пригласили на свадьбу. После церемонии я отвел Латропа в сторону.
— Вы художник, — сказал я. — Неужели вы до сих пор не поняли, почему Мэгги Браун так сильно полюбила мисс Бэйтс, то есть бывшую мисс Бэйтс? Позвольте, я вам покажу.
На новобрачной было простое белое платье, падавшее красивыми складками, наподобие одежды древних греков. Я сорвал несколько листьев с гирлянды, украшавшей маленькую гостиную, сделал из них венок и, возложив его на блестящие каштановые косы урожденной Бэйтс, заставил ее повернуться в профиль к мужу.
— Клянусь честью! — воскликнул он. — Ведь Ида вылитая женская головка на серебряном долларе!
«Среди текста»{5}
(Перевод Е. Калашниковой)
Он завладел моим вниманием, как только сошел с парома на Дебросс-стрит. Он держался с независимостью человека, для которого не только весь земной шар, но и вся вселенная не таит в себе ничего нового, и с величественностью вельможи, возвращающегося после долголетнего отсутствия в свои родовые владения. Но, несмотря на этот независимо-величественный вид, я сразу же решил, что никогда прежде его нога не ступала на скользкую булыжную мостовую Города Множества Калифов.
На нем был свободный костюм какого-то неопределенного синевато-коричневатого цвета и строгая круглая панама без тех залихватских вмятин и перекосов, которыми северные франты уродуют этот тропический головной убор. А главное, в жизни своей я не видел более некрасивого человека. Это было безобразие не столько отталкивающее, сколько поразительное; его создавала почти линкольновская грубость и неправильность черт, внушавшая изумление и страх. Так, вероятно, выглядели африты, или джинны, выпущенные рыбаком из запечатанного сосуда. Звали его Джадсон Тэйт; я это узнал потом, но для удобства рассказа буду с самого начала называть его по имени. На шее у него был зеленый шелковый галстук, пропущенный сквозь топазовое кольцо, а в руке — трость из позвонков акулы.
Джадсон Тэйт обратился ко мне с пространными расспросами об улицах и отелях Нью-Йорка, сохраняя при этом небрежный тон человека, у которого вот сейчас, только что, вылетели из памяти кое-какие незначительные подробности. У меня не было никаких поводов обойти молчанием тот уютный отель в деловой части города, в котором жил я сам, а потому начало вечера застало нас уже вкусившими сытный обед (за мой счет) и вполне готовыми вкушать приятный отдых и дым сигары в удобных креслах в тихом уголке салона.
Видно, Джадсона Тэйта беспокоила какая-то мысль, и ему хотелось поделиться этой мыслью со мной. Он уже считал меня своим другом, и, глядя на его темно-коричневую боцманскую ручищу, которой он рубил воздух у меня перед носом, подчеркивая окончания своих фраз, я думал: «А что, если он так же скор на вражду, как и на дружбу?»
Как только этот человек заговорил, я обнаружил, что он наделен своеобразным даром. Его голос был точно музыкальный инструмент, звук которого проникает в душу, и он мастерски, хотя и несколько нарочито, играл на этом инструменте. Он не старался заставить вас забыть о безобразии его лица; напротив, он точно выставлял это безобразие напоказ, делая его частью той магической силы, которою обладала его речь. Слушая с закрытыми глазами дудочку этого крысолова, вы были готовы идти за ним до самых стен Гаммельна. Идти дальше вам помешало бы отсутствие детской непосредственности. Но пусть он сам подбирает мелодию к нижеследующим словам; тогда, если слушателю станет скучно, можно будет сказать, что виновата музыка.
— Женщины, — объявил Джадсон Тэйт, — загадочные создания.
Мне стало досадно. Не для того я уселся с ним тут, чтобы выслушивать эту старую, как мир, гипотезу, этот избитый, давным-давно опровергнутый, облезлый, убогий, порочный, лишенный всякой логики откровенный софизм, эту древнюю, назойливую, грубую, бездоказательную, бессовестную ложь, которую женщины сами же изобрели и сами всячески поддерживают, раздувают, распространяют и ловко навязывают всему миру с помощью разных тайных, искусных и коварных уловок, для того чтобы оправдать, подкрепить и усилить свои чары и свои замыслы.