Добрый вечер, Эл!
Мы простились четыре дня назад, а кажется, что прошла вечность.
Я не перестаю думать о тебе. Однообразно стучат колеса… Я отложил свой автомат и мечтаю. Я не замечаю суровых неудобств военных будней. Мне не жестка каска под головой и не тяжела граната у пояса. Мои солдаты спят — меня уже назначили командиром отделения. А ко мне сон не приходит. Только что наш командир, майор, советовался со мной насчет спортивных дел. Вообще я сразу занял здесь особое место. Честно говоря, не знаю почему. Но как-то так получилось, что ребята признали меня старшим, а начальство то и дело вступает со мною в контакт.
Я ничего не могу тебе сказать, ты сама понимаешь, но часть, с которую нас направляют, видимо, особая. Поэтому, если я надолго умолкну — не удивляйся. Ну, а если навсегда — не печалься, Эл. Ты красивая, тебя будут многие любить. Но мне бы хотелось, чтоб ты, пусть в самом далеком уголке сердца, сохранила навсегда воспоминание обо мне…
Я начал писать тебе очередные стихи, Посылаю первую строфу.
Вот последняя пара рубах; вот перчатки, вот книги в дорогу.
Вот уложен и заперт мой старый, простой чемодан.
Где-то буду теперь? Никому не известно — ни богу,
Ни меня провожавшим, немного взгрустнувшим друзьям.
Ну как? Тебе ведь нравились мои стихи или пока я нравился сам? Ты знаешь, если разлюбишь, пожалуйста, сожги их к черту. Мне невыносима мысль, что ты когда-нибудь будешь читать их и посмеиваться. Впрочем, читай. Они не так уж плохи. Недаром Анна Павловна говорит про меня: «Наш Евтушончик».
Эл, я хочу, чтобы ты писала мне почаще. Я знаю, ты не великий любитель эпистолярного жанра. Но, пожалуйста, пиши, пока помнишь…
Кончаю письмо. Как кореши? Как дамы? Всем привет. На вечерках не забудьте ставить рюмку для меня и провозглашать: «За тех, кто вдалеке!»
Позвони моим старче и спроси как будто между прочим, не переводят ли меня поближе к дому.
Целую тебя.
Твой пан Анатоль.
Глава III
Ни один, даже самый впечатлительный новобранец из тех, что приближались в грохочущем поезде к конечному пункту своего путешествия, не волновался сегодня так, как генерал-майор Ладейников, командир дивизии. Уже сколько лет прошло, а он так и не научился преодолевать в этот день волнение.
Казалось бы, какие к тому причины?
Ну раскроются ворота, войдет в них колонна запыленных, пахнущих по́том парней с мешками и чемоданчиками, озираясь по сторонам, кто растерянно, кто с любопытством, кто неуверенно, а кто и по-хозяйски.
Пройдут традиционный церемониал и рассеются по своим взводам и ротам. И превратятся в людскую массу, которая именуется дивизией. Станут как бы одним человеком, жизнью и судьбой, радостями и печалями которого единолично распоряжается он, Ладейников.
Но в том-то и дело, что прошедший всю войну, и горькие, и славные ее дни, не один десяток лет командовавший подразделениями и частями, Ладейников никогда не признавал дивизию за одного человека.
Нет, дивизия — он это хорошо знал — это тысячи людей, среди которых не было двух одинаковых, И каждый из этих запыленных, волнующихся парней проносил через ворота вместе со своим мешком или чемоданчиком целый мир — мир воспоминаний и представлений, привычек и желаний, достоинств и пороков; мир друзей, близких, любимых; мир сожалений и мечтаний.
Здесь, за железными фигурными воротами, всем им предстояло столкнуться с новыми гранями жизни, многое приобрести, со многим расстаться, быть может, так измениться, что те, кого они оставили где-то далеко, и не узнают их совсем через два года.
Пройдет какое-то время, каждый пойдет своим путем — путей тех тысячи, — и кто знает, не будет ли иной через много лет в генеральских погонах расхаживать по кабинету и так же, как сегодня он, Ладейников, волноваться, ожидая новое пополнение своей дивизии.
Угадать, кто кем хочет стать и кем станет, помочь в выборе пути, помимо всего другого, тоже обязанность армии, а значит, и Ладейникова, и подчиненных ему офицеров..
Ох, какая почетная, но трудная обязанность. Вот потому и волнение.
Раздался короткий энергичный стук в дверь, и почти сразу же вошел полковник Николаев, начальник политотдела.
Коренастый, большеголовый, он быстрым шагом приблизился к Ладейникову и доложил:
— Все готово, товарищ генерал. Через двадцать минут будут на месте.
Потом сильным движением пожал протянутую руку.
— Ну что, пойдемте, Василий Федотович?
— Пойдемте. Николай Николаевич. — Ладейников поправил китель, бросил взгляд на ботинки, проверяя их блеск, и направился, к двери.
Можно было подумать, что он идет на доклад к министру, а не на привычное мероприятие — принимать пополнение.
По мере того как командир дивизии продвигался к плацу, свита его обрастала новыми лицами. Начальник штаба, заместитель по воздушнодесантной подготовке, заместитель по тылу… Молча, сосредоточенно они шагали за высокой фигурой генерала, останавливались, когда он неожиданно останавливался, ускоряли шаг, когда ускорял он, наконец задержались в дверях казармы, в которую по пути заглянул командир дивизии.
Он внимательно выслушал лихой доклад дежурного по роте, выскочившего, подобно чертику из коробки, откуда-то из-за коек, придирчиво оглядел запор на решетке оружейной комнаты, зашел в бытовую и приказал в его присутствии проверить розетки для электрических бритв. Потом, остановившись посреди огромного помещения, строгим взглядом окинул ряды выровненных коек.
Дежурный по роте, вытянувшись, смотрел на генерала озорным, даже каким-то вызывающим взглядом, словно хотел сказать: «Попробуй-ка, найди непорядок. Черта с два!» Ладейников любил таких солдат — тех, что при появлении начальства не робеют в боязни придирок и разносов, а, наоборот, испытывают некий радостный подъем, убежденные, что старания их и безупречная служба будут оценены по заслугам. Таких солдат, что в разговоре с генералом кроме «есть» и «так точно» имеют другие слова и в карман за ними не полезут.
Ладейников не любил солдат хвастливых и развязных, а любил находчивых, удалых, веселых и остроумных, которыми радостно командовать, с которыми приятно служить и на которых в минуту настоящей опасности можно положиться.
При виде таких он почему-то всегда представлял себе бородинские окопы, севастопольские редуты — словом, русского солдата, умного, лихого, веселого и неуемного, бесценного в дружбе, бесстрашного в бою, такого, каким его знает история.
Сам боец и рубака до мозга костей, он узнавал в этих отчаянных ребятах в голубых беретах и тельняшках себя молодого, себя их лет…
Только на голове у него, девятнадцатилетнего, не было тогда голубого берета, а была помятая каска, и не в просторных классах, в светлых столовых и клубных залах доводилось ему бывать в те времена, а в ледяных окопах, где пахло сырой землей, пороховой гарью и мокрым деревом.
От ворот донеслись звуки оркестра, и Ладейников торопливо зашагал к выходу. Он остановился в стороне, в тени лип, окаймлявших плац. В соответствии с данным ранее приказанием с докладами к нему не подбегали и команд не подавали.
Оркестр гремел, в солнечном свете сверкали металл труб и медь тарелок, мелькали колотушки большого барабана. Вдоль плаца, под липами, собрались свободные от службы офицеры и солдаты, дежурные по кухне в белых курточках, пришла, торопливо вытирая фартуком руки, Вера Васильевна, популярная и любимая в дивизии повариха офицерской столовой, вечно занятая делами.
В воздухе стоял запах разогретого асфальта, жаркой пыли, от лип тянуло медвяным ароматом.