Он был высок, легок, с шапкой русых кудрей, — юноша. Она, в серой бесформенной тальме, смуглая, с пронзительным взглядом, казалась рядом с ним старой и некрасивой. Когда они с кем-нибудь знакомились, окружающие испытывали неловкость.
Стрепетова обычно выкладывала новым знакомым все сразу. Из гордости она предпочитала сама объявить и о разнице в возрасте, и о том, что другие ее осуждают. И что у него душа младенца, а она будет ему до смерти другом и советчиком.
Из той же гордости она не хотела ни изменить своей старой прическе, ни омолодить свои платья.
К Погодину она относилась с любовной, немного насмешливой снисходительностью. Он пытался писать рассказы. Она знала им цену и не скрывая, при нем, называла его литературные упражнения баловством.
Она и сама баловала его. Ему захотелось иметь дачу на юге. Свои сбережения, 35 тысяч, она истратила на покупку виллы в Ялте, которая им была не нужна и на которой они почти и не жили. Но часто она терзала его недоверием. Ревновала без повода. Могла обозвать при чужих дураком.
Видимо, счастье ни для кого из них не было легким.
А. Герцен, дочь писателя, записала потом, как поразили ее перемены в Погодине, происшедшие за какие-нибудь полтора года.
«Никогда не случалось мне видеть такой резкой перемены в человеке!
Лицо его потеряло свое беспечное, молодое выражение, глаза глядели тускло и казались опухшими, кожа будто потемнела, утратив свою свежесть и яркий румянец. Он даже причесывался иначе, остриг свои красивые мягкие кудри, и волосы короткими прядями падали ему на лоб. Какая-то насилованная, неприятная усмешка то и дело опускала углы его рта».
Вскоре после этой описанной встречи Погодин застрелился.
Перед этим они поссорились. Погодина переводили в Москву. Стрепетова переезжать не соглашалась. Она не уступала ему ни в чем. Хотя сама говорила: «сильнее, чем он меня любил, нельзя любить». Они ссорились часто и по самым ничтожным поводам. Но именно после этой затяжной и болезненной ссоры он сказал, что убьет себя. Стрепетова ему не поверила. 5 февраля 1893 года Погодин застрелился на пороге спальни жены.
Больше всего ее терзало, что она могла предупредить это самоубийство. И не сделала этого, потому что была нетерпима. Могла бы предотвратить, но из гордости промолчала. Теперь она, больная, стареющая, жила, а его не было. И она его хоронила.
Боль потери удесятерялась сознанием вины. От этой боли она уже никогда не смогла освободиться.
Беды преследовали ее люто, с неукротимой жестокостью. Она бы могла сказать о себе:
А я иду — за мной беда,
Не прямо и не косо,
А в никуда и в никогда,
Как поезда с откоса.
Но она не могла знать этих стихов, да их и не было еще на свете. Они родились через сорок лет после смерти актрисы. И вобрали в себя и ее жизнь. Как она вбирала в свои сценические создания бесчетное количество чужих и жестоких судеб.
Но то, что началось со смерти Погодина, было уже слишком жестоко. Стрепетовой казалось, что она идет по кругам Дантова ада. Родные Погодина открыто обвинили ее в его гибели. Управление по делам печати предписало молчать о самоубийстве. Молчание печати создавало зловещие слухи. Они ползли по Петербургу и Стрепетову считали чуть не убийцей. Ее теребили, требуя выполнения каких-то бесчисленных и оскорбительных формальностей.
В письме к сестре Виссарион Писарев написал:
«Милая Маша! Александр Дмитриевич застрелился на днях. Так как квартира была на его имя, то множество вещей будет описано; кроме того, если Петр Дмитриевич (старший брат Погодина. — Р. Б.) захочет этого, то он будет владеть нашим имением в Крыму, т. е. будет жить на деньги, добытые маминой кровью».
Лаконизм письма не уменьшает его драматизма. Голгофа, сужденная матери, не пройдет даром для сына. Вскоре после ее смерти он в точности повторит судьбу отчима. Единственно, в чем повезет Стрепетовой, что она об этом узнать не успеет.
Но ей по горло хватает и того, что есть.
Все биографы Стрепетовой сошлись на том, что смерть Погодина подвела черту творчеству актрисы. Ее современники, ссылаясь на ее собственные признания, писали в воспоминаниях, что она твердо решила покончить со сценой.
Быть может, первая непосредственная реакция на трагический выстрел была действительно такова. Но поступки актрисы неумолимые свидетели обратных решений.
Не проходит и года с похорон Погодина, как в Петербурге вывешиваются афиши спектаклей с участием Стрепетовой. Ее ненасытная жажда играть гонит ее по клубам столицы, по городам, по большим и малым театрам.
За спиной актрисы злорадствуют. Говорят, что она стара, что ее выступления компрометируют ее имя, — Стрепетова не слышит.
Немногие уцелевшие друзья деликатно пытаются намекнуть, что из уважения к прошлому лучше было бы тихо уйти со сцены. Актриса отвергает друзей.
Любимый врач, которому она во всем верит, говорит, что ей вредно играть. Она отвечает, что не дорожит жизнью.
Она затыкает уши от гула насмешек и обидных сочувствий. Но она слышит и придает значение каждому хлопку, каждой незначительной и даже неискренней похвале.
Она собирает остатки сил, пускает в действие все резервы души и иногда побеждает. Даже «Петербургский листок», этот старый и наиболее стойкий враг Стрепетовой, отмечает, что «по мере развития действия артистка разгорелась, и сцену во время грозы провела бесподобно. Это была сама правда».
Расхваливая исполнение Катерины, которое так много раз подвергалось уничтожающей критике на страницах этой газеты, автор статьи передает, что «после спектакля овации были бесконечными».
Но за удачей опять приходит провал. Больная, измученная, сбитая с толку, Стрепетова все-таки готова снести нападки, чтоб не расстаться со сценой. Иногда кажется, что ее поступками уже управляет амок.
Она уезжает в Москву, когда-то объявившую ее своей любимой актрисой. Теперь спектакли идут почти без сборов и без прессы. Гастроли в Никитском театре явно встречены отрицательно. После «Семейных расчетов» появляется только одна заметка в «Московских ведомостях», но какая!
«Если бы я был профессором по нервным болезням, то непременно пригласил бы г-жу Стрепетову к себе в клинику и попросил бы ее воспроизвести перед студентами заключительную сцену столбняка. Воспроизведя с такой совершенной тождественностью внешние проявления болезненных изменений человеческого организма, г-жа Стрепетова оказывается лишь превосходной копиисткой с уродливых оригиналов. Нет, это не драматическое искусство и может нравиться лишь любителям сильных ощущений, охотникам смотреть на травли, присутствовать при казнях и посещать больничные палаты».
Если исключить обидный тон, которым написана заметка, приходится признать правоту ее автора.
К этому времени нервозность актрисы достигает таких размеров, что она уже не может скрыть ее даже в своих старых испытанных ролях. В ее игре появляется сильный нажим, чрезмерная резкость, напряженность, от которых зрителям становится как-то неловко. Актриса, умевшая захватывать аудиторию правдой жизни, теперь обнажает приемы игры, построенной на подчеркнуто контрастных переходах. Не вызывая волнения жизненностью своего искусства, она все чаще прибегает к педалированию. Отсутствие естественности выставляет напоказ физические недостатки. Иногда у нее не хватает сил для того, чтобы довести спектакль до конца. Успех изменяет ей окончательно.
О выступлениях актрисы в «Горькой судьбине» со Станиславским в роли Анания можно узнать только из газетной статьи Ю. Николаева, в которой он высказывает сожаление, что не видел Анания — Станиславского, так как смотрел в тот вечер другой спектакль. О Стрепетовой он даже не упоминает.
Москва отрекается от актрисы, так же как Петербург. И были бы все основания сделать вывод, что ее талант окончательно сломлен (как это делали все ее биографы), если бы не роль Матрены, исполненная год спустя в театре Литературно-художественного общества в Петербурге.