Александринскую сцену надолго захлестывает поток низкопробных переделок с французского. Отечественные драматурги-ремесленники успешно соревнуются с западными учителями в бессодержательности и дешевой экстравагантности. На этом эффектном и поверхностном материале формируется целое поколение артистов. Традиции мартыновского реализма отходят в прошлое. Глубина социальных обобщений оказывается лишней. Гражданственность мешает, а то и становится смешной.
Зато все больше совершенствуется мастерство. Оттачивается до блеска искусство бытописания. Сверкающее, но не слишком глубокое. Отточенное, но малозначительное. Щекочущее нервы, занимательное, но волнующее не больше желательной меры.
В этой обволакивающей паутине запутываются многие великолепные дарования. Среди них и те, которым удалось прославить своим мастерством русский театр восьмидесятых годов.
Противоречия видны на расстоянии. Внутри их часто заслоняют обыденные мелочи, дела минувшего дня, успехи нынешнего вечера. На блестящие и ничтожные пустяки расходуется талант, творческая энергия, незаурядный интеллект.
Именно это и происходит в Александринском театре.
Чем более заметно оскудевает содержание пьесы, тем больше сил уходит на ее отделку. Чем менее значителен сценический образ, тем ювелирнее его шлифуют. Все изощреннее и тоньше становится изображение внешних примет действительности. Все дальше от нее уходит суть сценического искусства.
В эти годы на петербургской драматической сцене складывается редкостный актерский ансамбль. Повышается вкус. Обостряется меткость и наблюдательность. Рождаются на свет новые приемы игры. Точней и прозрачней передаются психологические оттенки. Но замечательные творческие силы все чаще растекаются мимо центральных задач. Главные темы времени не проникают в спектакли. Актер огромного идейного пафоса, актер-обличитель на долгий срок уходит со сцены. Его сменяет актер-мастер, актер-портретист, актер — умный и занимательный собеседник.
Высокая культура профессии становится целью. Исповедь уступает свое место анализу. Трагический пафос вытеснен очень умелой и прихотливой игрой чувств.
Казалось бы, чего же лучше?
И мог бы наступить в театре золотой век. Для исполнителей, шлифующих свое искусство. И для дирекции, к которой не за что теперь придраться. И для начальства, готового принять любую пошлость, лишь только бы она не задевала больных вопросов современности. И все бы шло безоблачно и гладко, если бы не было зрителей.
А зрители все больше охладевали к образцовой сцене. Ушла из зала петербургская интеллигенция. Ушла студенческая молодежь. Театр растерял аудиторию, для которой работал. И даже в подвластную контролю цензуры печать проникли тревожные голоса недавних посетителей партера.
Все больше оставалось в кассе непроданных билетов. Все чаще стали зиять пустые кресла и целые ряды в прекрасном здании зодчего Росси. Не помогла дополнительная реклама. Не исправляли положения участившиеся премьеры. Дирекция стала нервничать.
В оппозиционной «Искре» кто-то напечатал издевательские стихи.
Мировой судья Трофимов
За известные деянья
Скоро будет вместо штрафа
иль другого наказанья
Приговаривать виновных всех
спектакля на два, на три,
Чтоб виновный до конца их
в этом высидел театре.
Положение обострялось все больше. При всем легкомыслии новый директор видел, что нужны срочные меры. Попытки спасти престиж театра внутренними ресурсами не дали никаких результатов. За предложение пригласить Стрепетову дирекция ухватилась, как за спасательный круг.
На знаменитую актрису была поставлена крупная ставка. Она казалась беспроигрышной.
Стрепетова достигла высших пределов славы. Ее имя и до сих пор притягивало магнитом учащихся, передовых русских интеллигентов, круги художников и ученых. Тех, кого любой ценой надо было вернуть в театр.
Но умный директор не мог не понять, что цена не такая уж дорогая.
Талант Стрепетовой был свеж и глубок. Острота пытливого ума не притупилась. Не износилось сердце, и искусство, став тоньше и строже, не было остужено временем.
И все-таки запас ее сил стал таять. Усталость незаметно подтачивала способность к борьбе. Все лучшие произведения уже были созданы. Все главные темы заявлены до прихода на казенную сцену.
Она еще могла сказать свое слово и сказала его.
Но расшатать устои императорского театра ей было уже не под силу.
Устои были крепки. И труппа защищала их с тем темпераментом, которого порой не хватало на сцене.
Императорские артисты встретили Стрепетову враждебно. В отношении к ней они проявили единство.
Партия Стрепетовой состояла из одного человека. Но на ее стороне, по крайней мере в первое время, был зрительный зал.
Актриса не могла не верить ему.
На сцене Стрепетова чувствовала себя счастливой.
Черная впадина зала никогда не казалась враждебной. Она не была и пустой. За рампой не ощущалось ни безлюдья, ни равнодушия. Там продолжалась и дорисовывалась воображением та жизнь, которая возникала на сцене.
В настороженном пасмурном Петербурге тех лет Стрепетову встретили как близкого друга.
В пору, когда люди боялись друг друга, прятали от всех, а то и от себя, печальные раздумья о том, что совершалось вокруг, кричащая, горькая правда актрисы была им необходима.
Они жили вполголоса, приглушенно, уходя от больных вопросов, стараясь не бередить совесть. Но это не приносило успокоения. Человеку не может быть хорошо, если он заглушает в себе человеческое.
Стрепетова напоминала человеку, что он человек. Напоминала о полузабытых нравственных ценностях, о долге, о совести. О том, что человечность и сострадание не могут быть уничтожены запретительными мерами или дежурными, громко бряцающими лозунгами.
Актриса и зал понимали друг друга. Ей вовсе не надо было усилий, чтоб заставить следить за собой. Она могла сбросить заботу о том, что в красных бархатных креслах полторы тысячи разных людей будут смотреть на сцену со стороны. Что бы ни писали враги про Стрепетову, она знала, что люди в зале подвластны ее душевной мелодии. Они были заодно с актрисой. И если она молчала, в зале тоже была слышна тишина. А если отчаяние вырывалось вдруг криком, зал отзывался безмолвным, но для нее различимым сочувственным криком души.
Зал жил одновременно с актрисой и на одном с ней дыхании. Тут не могло быть ошибки.
Зал наполняли друзья. Но даже когда среди них попадали в театр настроенные скептически судьи, искусство актрисы порой покоряло их так, что они превращались в приверженцев.
По ту сторону занавеса приверженцев почти не было.
Те, кто ценил и был способен увлечься творчеством Стрепетовой, об этом не говорили. Во всяком случае, не говорили вслух. Они знали о том, как расставлены силы в театре, и не хотели для себя дополнительных неприятностей. Некоторых актриса отталкивала от себя сама.
В театре ее не любили.
Это была не столько ее вина, сколько беда, с которой она не могла справиться. Правда, справиться она даже и не пыталась.
Она отличалась вспыльчивостью, а ей не прощали обид. Молоденькой актрисе дали роль Глаши. Из диалога с ней Стрепетова поняла, что та не прочла «Грозу» целиком, а только куски, относившиеся к сценам Глаши. Стрепетова возмутилась. Но вместо того, чтобы объяснить ошибку, она громко сказала:
— Зачем вы пошли в актрисы? Вам бы в прачки или в кухарки надо…
Стрепетову после этого случая обвинили в заносчивости. А она всем с одинаковой откровенностью высказывала, что чувствовала. И тем, от кого зависела, даже охотней.
Знакомясь с одним полезным ей человеком, она тут же сказала: