Литмир - Электронная Библиотека

Писарев прожил здесь с перерывами чуть ли не всю жизнь. Когда, возвратись откуда-нибудь, он снимал выходной костюм и надевал, по примеру Островского, мягкие сапоги, поддевку и шаровары, он чувствовал себя уютно и прочно.

Тут стоял его письменный стол, его удобно продавленное кресло, его шкафы с книгами. А за стеной бесшумно руководила хозяйством его мать.

К Стрепетовой она относилась настороженно и слегка свысока.

Она была достаточно воспитанна, чтобы не устраивать сцен, не доводить до скандалов, не вмешиваться гласно в отношения сына с женой. Но ее сдержанное неодобрение Стрепетова ощущала ежеминутно. А ее высокомерная, чуть видимая улыбка могла довести до бешенства.

Даже если ее и не было рядом, она сидела на другой стороне дома в своей комнате или занималась с прислугой, Стрепетова не ощущала свободы. Она и здесь жила гостьей, и иногда ей казалось, что она слишком засиделась и давно пора уходить.

Очевидно, она и сама была виновата, что так получилось.

Она не искала путей сближения. Едва почувствовав недоброжелательство, она ответила агрессивным уходом в себя. Ее нервность, уже переходившая в истерию, нередко выливалась на Писарева. Его матери это не могло быть безразлично.

К славе Стрепетовой она относилась с невольной ревностью. Ей казалось несправедливым, что эта слава затмевает успех сына. А коль скоро он уже стал, наперекор желанию ее и покойного отца, артистом, мать хотела видеть его везде первым.

В глубине души она считала, что Стрепетова придерживает его за поводок, чтобы не пропустить вперед. И в том, что всеми любимый и почитаемый Писарев в спектаклях Стрепетовой как бы аккомпанирует ей, а главную мелодию ведет она, мать видела проявление злой воли, а не соотношение талантов. Поэтому она склонна была недооценить и самый талант. И хотя она не позволяла себе высказывать вслух то, что думала, Стрепетова, с ее обостренной чувствительностью, об этом знала. И уж за скрытое и корректное неодобрение платила прямой неприязнью.

Зная, что никакой подлости она совершить не может, Стрепетова и не могла признать себя неправой. Про себя она чувствовала, что только отвечает на чужую несправедливость, а, значит, верила и в свою правоту. Формы же выражения своих ощущений она всегда считала второстепенными. В благовоспитанном дворянском доме им придавалось большое значение.

Стоило Писареву заметить ее бестактность, деликатно вступиться за мать, как Стрепетова адресовала упреки ему. В сравнении с подтянутой внешне и внутренне матерью Стрепетова проигрывала. Ей не хватало ни тонкости манер, ни тонкости дипломатической. Если иногда, скорее уловив кожей, чем услышав обиду, ей удавалось промолчать, она в следующий раз схватывалась уже с удвоенным накалом протеста.

Видя огорчение Писарева, она расстраивалась. Давала слово и ему и себе. Старалась быть вежливой и внимательной. Но все равно срывалась, потому что вообще ничего не умела таить в себе. Малейшая обида клокотала в ней и подбиралась к самому горлу до тех пор, пока она не выкладывала ее в лицо обидчику.

Но и первоначальная сдержанность Писаревой тоже сменилась раздражением. Оставив величавую снисходительность, она по каждому поводу отпускала ядовитое замечание. Ее уколы были менее явны, но глубже вонзались. Давая понять, что брак сына, потомственного дворянина и аристократа, с плебейкой Стрепетовой — мезальянс, свекровь всячески подчеркивала духовное неравенство между ними. Стрепетову это доводило до исступления.

Домашнюю рознь усиливали братья Писарева. Они, разумеется, во всех случаях были на стороне матери и упрекали Писарева в недостатке заботы о ней.

Кажется, он готов был прислушаться.

Жизнь в доме для всех становилась невыносимой. Стрепетова мечтала отделиться. Пожить, как она писала, «своей квартирой». Писарев не соглашался переехать от матери.

Мира в доме не получалось.

Еще когда большая часть времени проходила в гастролях, все было проще. Они часто оставались вдвоем. Смена мест и отсутствие домашнего гнета шли на пользу. Даже возвращаться в Москву, зная, что скоро опять предстоит дорога, было легче. Но когда перед рождением сына и первое время после него пришлось прочно-засесть в Москве, домашняя рознь обострилась до крайности.

Сын, Виссарион, названный так по имени любимого критика, притягивал к дому. Атмосфера в семье, доведенная до кипения, гнала вон. Куда угодно, но вон.

Кроме всего, Стрепетова стосковалась по работе. Ей так хотелось играть, что она не дождалась выздоровления. Она уехала в Петербург для всех неожиданно, обрадовавшись первому приглашению.

Вероятно, этот поступок был безрассуден. Вернувшись из очередной поездки, Писарев не застал жены. Он знал, что она перед тем очень серьезно болела, и не понимал, почему она его не дождалась. Могла ли она объяснить то, что чувствовала?

Дома ей становилось страшно. Однажды, во время болезни, она услышала, как в другой комнате молится мать. Среди общих слов молитвы она различила обращение к богу, у которого Писарева просила послать смерть жене сына.

Вполне возможно, что это случилось не на самом деле, а в бреду. Может быть, никогда мать Модеста Писарева, религиозная и порядочная женщина, не решилась бы на такое кощунство. Может быть, все это и померещилось в плохом сне, — никто бы не мог узнать правду. Не знала ее и Стрепетова. Но так как она не чувствовала ни тени любви к себе, она легко поверила в ненависть. Жить с этим изо дня в день было пыткой.

Ее терзало и то, что Писарев где-то там на гастролях играет с другими. И что он, возможно, даже рад избавлению. И то, что она сейчас не нужна ребенку, которого за время ее болезни приручила опытная умелая няня. И больше всего мучило то, что она долго не выступала и тянулась к сцене, но и впервые в жизни боялась ее.

Она работала в Озерках, популярном пригороде столицы.

Ее прекрасно встретила публика. Летом в Озерках давно уже установилась традиция частных спектаклей, объединявших разных артистов. Инициатива принадлежала кому-нибудь из деловых александринцев. Но играли и провинциальные знаменитости, и молодежь. Для некоторых Озерки были трамплином к казенной сцене. Поэтому исполнители старались и в меру сил играли серьезно.

В это лето зачастили дожди. В Озерках было сыро. В антрактах Стрепетова зябко куталась в теплый платок, как будто вместо июля шел октябрь. Она уставала и от спектаклей, и от ежедневных переездов из города в Озерки и обратно. Она и работала больше обыкновенного.

Иногда ей казалось, что она не дотянет представления. Но подходил помощник режиссера, звал на выход, и силы откуда-то являлись сами.

Тяжело было еще то, что приходилось много готовиться к спектаклям. Она либо не могла уснуть от усталости, либо боролась со сном, не успевая выучить роль. Она писала Писареву ночью, зная, что никто не может помочь ее безысходному одиночеству.

«Пью черный кофе, чтобы не спать, и учу к завтрашнему спектаклю „Шейлока“ („Венецианский купец“ Шекспира. — Р. Б.) — переписываю всю роль… потому что буду играть в переводе Вейнберга и вклеиваю уже готовые прежде монологи по Григорьеву…»

Но стоило ли столько лет бороться за свою любовь, мириться с изменами и с горя изменять самой, терпеть жизнь в чужом неприветливом доме, чтобы теперь снова бороться в одиночку и не ждать помощи, как бы тебе ни было плохо? И совсем как когда-то, когда она действительно была одна и жаловалась Шуберт на одиночество, она пишет из Петербурга мужу:

«Замучилась я страшно все это время — каждый день в Озерках, или репетиция, или спектакли, всюду одна должна быть (выделено мною. — Р. Б.), хлопотать обо всем, замаешься так, что теперь у меня каждый кусочек кожи болит, а по ночам учиться нужно, иначе времени не хватает…»

И опять, как когда-то, жалуется, что «денег выходит масса на разъезды, на костюмы…»

Но больше всего волнует, что идет время и опять она может упустить что-то самое важное.

Самое важное для нее — театр. Потерянный год вырастает в ее глазах чуть не в целую жизнь. Ей кажется, что все научились чему-то, чего она не знает. Что остальные ушли вперед, а она осталась на месте. И все это видят.

41
{"b":"166977","o":1}