«Это чувство так сильно, безгранично… для меня ты все — и женщина, и человек, и бог!..»
Кажется, большего сказать нельзя. Сила слов способна победить всякие сомнения. Очевидно, прошел кризис, и очистительная сила любви смела весь шлак, все сомнения, все примеси. И Стрепетова, которая любит, готова перечеркнуть все, что произошло за время разброда. Но не проходит и двух недель, ровно через тринадцать дней, он пишет нечто прямо противоположное. В письме от 28 ноября Писарев сообщает, что в его жизни, увы, появилась другая женщина.
«Перед людьми честными и умеющими так глубоко любить, как ты, — таиться и скрывать есть непростительное преступление».
И он действительно не таится и не скрывает. Он пытается быть правдивым. С доверчивостью, свидетельствующей столько же о щепетильной честности, сколько и об отсутствии элементарной бережности к адресату, он выясняет противоречия своей душевной жизни.
Он не дает себе труда повременить, попробовать разобраться до того, как нужно будет что-то решить; хотя бы смягчить удар, который он наносит. Ему претит всякая ложь, но он не задумывается о цене своей откровенности.
Стрепетова платит за нее дорого.
Если бы она могла отстраниться! Отойти в сторону и переждать! Прекратить потоки мольбы! Замкнуться из самолюбия!
Увы! Самолюбие отступает перед лавиной отчаяния.
Она мечется, гонит от себя реальные признаки измены, убеждает себя и Писарева, что все их переживания результат заблуждений и надо только рассеять их, чтобы все вернулось на свои места.
«Я тебе откровенно пишу, что я не верю твоему увлечению, и суди тебя бог, если ты ошибаешься».
Она даже подсказывает возможную причину его ошибки. Она так и пишет:
«Тебе может еще казаться серьезной любовью твое чувство оттого, что ты думаешь, что я не одна…»
И тут же выдает размеры своей катастрофы.
«Что я переживаю, ты можешь судить, и плачу все эти дни, потому что я понимаю, что я могу потерять тебя. У меня нет никаких надежд! Все разлетелось. Мне грустно, тяжело теперь, а что будет дальше, я не могу понять…»
И понимает в своем смятении только одно. Что ее любовь не убита ни расставанием, ни одиночеством, ни изменой Писарева.
«Я все та же, что была два года назад, так же люблю и не смей думать, что я когда-нибудь изменюсь».
Она снова и снова старается что-то объяснить, обнаружить источник расхождения, понять, из чего возникло несовпадение ритмов.
«Я была в страшном состоянии от большого счастья…» И сомневается: «Я не могу поверить, чтобы ты полюбил меня за мое я…» Но больше всего, с обнаженной болью, взывает: «Я думаю, что у меня не хватит силы выжить без тебя; какая бы ни была жизнь, но подле тебя, я без тебя не могу минуты пробыть спокойно… Помни одно, что ты у меня все, стало быть, как я не потеряла тебя, итог будет для меня один, гораздо хуже прежнего…»
Ей «все представляются ужасы». Между строк она признается, что после получения очередного письма Писарева у нее «сделался легкий нервный припадок».
Но припадки, которых два года не было, повторяются и далеко не всегда обходятся легко. Ее преследуют ужасные сны. Чаще ее изнуряет бессонница. Резкие переходы от окрыляющей радости к безнадежности доводят до изнеможения.
В только что отстроенном здании на углу Столешникова и Большой Дмитровки все подчеркивает ее одиночество. Новые и потому модные меблированные комнаты оборудованы с размахом и некоторой претензией на роскошь. Но громоздкая и слишком нарядная для Стрепетовой мебель остается чужой. Ей неудобно в больших жестковатых креслах. Светлого дерева сверкающе полированный письменный стол для нее чересчур велик. Когда она пишет письма или учит роль, она примащивается у маленькой ночной тумбочки.
Казенное щегольство обстановки давит. Ощущение бездомности не проходит от того, что мать привозит из Нижнего Машу. Родные, которых она поселяет в соседней комнате, скорее даже мешают. Она не хочет посвящать мать в свои душевные сложности и не умеет даже перед ребенком притвориться безмятежной.
Ее тяготит обязательное общение с ними и пустынное уединение у себя. Ее раздражают приличные и благовоспитанные обитатели меблированных комнат, мимо которых она старается пробежать незаметно. Но она не может стерпеть и долгое одиночество. Она хватается за возможность отвлечься, но, возвращаясь к себе, острее переживает бессмысленную тщету этих попыток.
После них она признается Писареву:
«Веду я себя иногда эксцентрично, но ведь надо же устроить как-нибудь, чтобы веселей время проходило…»
И она ездит в гости, участвует в загородных прогулках, ужинает с какими-то знакомыми в модном ресторане «Эрмитаж», сообщает, что даже «кутила раза три».
Она на виду, и за ней охотно ухаживают. С женщинами, кроме Шуберт, Стрепетова общается мало. Ей с ними неуютно и невесело. И она поясняет:
«…чтобы веселей время проходило… я, по обыкновению, бываю подле мужчин…»
Возможно, что она с непреднамеренной наивностью хочет кольнуть самолюбие Писарева, вызвать в нем ревнивую обиду. Но, вернее всего, она ищет оправдание для себя самой. Ей не так уж весело от этих необязательных кутежей, и утешение звучит совсем неутешительно. Она не обольщается насчет своих спутников и не без сарказма заявляет:
«…конечно, тут есть и плохие (мужчины. — Р. Б.), но что делать, хорошие-то не для нас!..»
На самом деле даже вынужденное веселье не дается ей даром. Парадный ужин может прерваться истерикой. Торжественная приподнятость неожиданно переходит в бурный всплеск отчаяния. Попытка испробовать свою женскую власть оканчивается приступом мрачной подавленности.
Чем больше она старается уйти от себя, тем больше терзается.
Писательница Апрелева вспоминала о вечере, проведенном вместе со Стрепетовой у Писемского. Актриса приехала туда прямо после одного из представлений «Горькой судьбины». Автор пьесы переживал пору влюбленности в ее талант, да, пожалуй, и не только в талант. Чудо, которое вдохнула Стрепетова в полузабытое произведение; возрождение, а может быть, и первое настоящее рождение пьесы, связанное с актрисой, и ее ставило на какую-то особую высоту. И для самого Писемского, и для его гостей главной темой вечера была Стрепетова.
«За ужином она в своей бархатной черной кофточке, гладенько, простенько причесанная, всей маленькой, худенькой, сутуловатой фигуркой олицетворяя скромненькую мещаночку, сидела молчаливая, тихая, лаская прекрасным взглядом усталых глаз растроганного, взволнованного хозяина».
Хозяин был счастлив. Он так гордился актрисой, что даже ее подчеркнутая скромность служила доказательством ее величия. Молчаливость гостьи он объяснял усталостью и старался, чтобы вся атмосфера настраивала на отдых. Интонацию Писемского охотно подхватили все участники ужина. За столом было легко, радушно, приветливо. К Стрепетовой, по примеру хозяина, проявляли нежное, но не навязчивое внимание. Все шло как нельзя более гладко. Но неожиданно «к концу ужина тени, пробегавшие по бледному лицу, сгустились, и Стрепетова разразилась сильнейшей истерикой…»
Через некоторое время припадок прошел. Стрепетова оправилась и «вышла из него как бы обновленная. Выразительные глаза приобрели снова блеск, и губы порозовели…» Но взамен тишины и ласкового молчания пришло странное возбуждение. Стрепетова развеселилась, начала без умолку болтать и шутить, всех взбудоражила и, вконец расстроив хозяина, заявила, что едет куда-то танцевать.
Ни недоумение собравшихся, ни протесты Писемского не помогли. Она сорвалась с места и ринулась одна, среди ночи, неизвестно куда. Ее внезапный отъезд, и резкая перемена в поведении, и нетерпеливая поспешность, и даже чрезмерная шумная веселость — все оставило тягостное впечатление. Писемский счел поступок Стрепетовой безумным. Но предотвратить его не смог.
Она подчинялась какому-то нездоровому, лихорадочно убыстренному ритму. Ее сжигали противоречия. Было что-то нездоровое в самой перенапряженности ее внешней и внутренней жизни. Она боялась оставаться одна и нигде не могла уйти от себя. Она растрачивала себя, не находя в этом освобождения. Она изнемогала под бременем одного и того же вопроса.