Безвыходность положения, великолепная память, бурный темперамент, еще усиленный отчаянием, спасают дело. А, может быть, публика просто сочувствует исполнительнице и, понимая нелепость ее назначения на роль, свидетельствует о своей любви к актрисе. Во всяком случае, ничто не говорит о провале, хотя самочувствие Стрепетовой ее не обманывает.
В свою Беатриче она готова поверить.
Комедию Шекспира «Много шума из ничего» выбрал для своего бенефиса и поставил Ленский. Он же играл Бенедикта. Репетировал он с редкой тщательностью, задумываясь о смысле каждой строчки, угадывая то, что всякий другой драматург объяснил бы в ремарке. Вдвоем они отделывали каждую сцену, помогая и пробуждая друг в друге фантазию.
Чутко улавливая замысел партнера, они вместе оттачивали диалог, добивались летучей легкости интонаций, мгновенной перемены ритма, органичной свободы общения. И способ работы, и ее результат резко отличались от обычной провинциальной поденщины. Беатриче больше всякой другой роли сделала для повышения профессиональной культуры, для воспитания воли и сценического самоконтроля.
Но актриса русской действительности, актриса по преимуществу трагическая, Стрепетова не могла до конца, как она любила, слиться с шекспировской героиней. Между искристой, жизнелюбивой женщиной Возрождения и исполнительницей, при всей ощутимой удаче, оставалось расстояние, какое-то незаполненное пространство.
Ум актрисы был полон другим. Ее талант искал приложения в сфере ей близкой и единственно необходимой. Ее собственные душевные накопления бурно рвались к выходу.
Через два месяца после премьеры «Много шума из ничего», 15 января 1870 года, в бенефис жены антрепренера Рассказова, Самарский театр показал «Горькую судьбину» Писемского.
Роль Лизаветы в этом спектакле сыграла Стрепетова.
Чудо, которое произошло в тот вечер, не могут объяснить ни восторженные статьи самарских рецензентов, ни воспоминания самой актрисы.
Она писала их уже в конце жизни.
Прерванные вскоре после описания сезона в Самаре, эти воспоминания, при всей тщательности подробностей, почти не сохранили следов индивидуальности автора. В аккуратно и тщательно составленном жизнеописании актрисы почти немыслимо угадать пылкую, необузданную натуру, яростный максимализм, пристрастную резкость мнений, религиозную одержимость буквально во всем.
Легко представить себе, что в первоначальном виде эти записки были хаотичны и несуразны. Редакторский карандаш Писарева прошелся по ним внимательно и любовно. «Минувшие дни» приобрели стройность, порядок, хронологическую последовательность. Вероятно, редактор положил много сил на то, чтобы сверить все факты и поставить их на свое место. Но как непохож спокойный, немного академичный тон изложения на растрепанные, нервные и всегда индивидуальные письма актрисы. Как не хватает запискам той непосредственности, шероховатости, драматизма, порой болезненного надлома, которые проступают сквозь каждую строчку писем, сквозь обыденную информацию, сквозь даже самые деловые сообщения.
Надо быть благодарными тем, кто уговорил Стрепетову записать факты ее биографии, зафиксировать подлинные картины театральной провинции, которую она так хорошо знала. Документальная ценность «Минувших дней» огромна. Но не надо выводить из них личность актрисы. Нельзя накладывать суховатые описания первых ролей на творческий облик Стрепетовой.
Он был и более сложен, и неизмеримо более глубок.
Глубина поражала уже в юности.
Наиболее полно она проявилась в «Горькой судьбине».
С самого начала пьеса поразила своим сходством с действительностью.
За годы скитаний Стрепетова проехала почти все Поволжье. С недородом там свыклись. Даже министр внутренних дел вынужден был признать, что народ Самарской губернии систематически «терпит нужду». За деликатным оборотом «нужда» скрывался голод, вымирающие от нищеты семьи, шеренги убогих крестов на погостах.
Стрепетова знала нужду в лицо. Она видела сухую, растресканную землю, пустые поля, будто присыпанные пеплом, пепельные запавшие лица. Кормильцы бросали детей и уходили в город на заработки. В деревнях, по приказу начальства, продолжали принудительный сбор недоимок, распродавали за жалкие гроши, которых не было у мужиков, последнюю скотину неплательщиков.
Через несколько лет, пытаясь хоть как-то объяснить причины бедственного положения деревни, самарский губернатор Климов заявил, что всему виною повальное пьянство и вопиющая безнравственность крестьян.
Стрепетова знала, что у крестьян, так же как до реформы, по точному выражению Некрасова, оставалось
Мало слов, а горя реченька,
Горя реченька бездонная!..
Этому «бездонному горю» актриса не то что сочувствовала. Горе было ее собственным, выстраданным, разделенным, прожитым.
Она не только жалела бесправных и забитых мужицких жен. Она ощущала себя одной из них. Их тихая печаль отзывалась в ней яростным стоном. Их терпеливая покорность разжигала в ней нетерпимость. Их вековая бабья скорбь рвалась из нее протестующим криком. То был страшный и горький крик человека, тоскующего по справедливости.
Этот крик и услышали самарские жители в вечер представления «Горькой судьбины».
Пьеса Писемского была поставлена на русской сцене вскоре после реформы. На исходе 1863 года, когда цензура впервые разрешила постановку «Горькой судьбины», она звучала еще свежо и современно. Но ни в Малом театре в Москве, — ни тем более в Александринском в Санкт-Петербурге настоящего успеха пьеса не имела. Не понятая актерами императорской сцены, она вызвала в публике насмешливое недоумение.
Правда, и после того пьеса появлялась время от времени на театральной афише то в Ярославле, то в Казани или Симбирске. Но ее трактовка не поднималась над уровнем обычной мелодрамы. После двух-трех представлений сборы катастрофически падали, и пьеса исчезала из репертуара надолго.
В какой-то степени судьба «Горькой судьбины», пьесы умеренно обличительной, была справедлива. Добролюбов решительно, хотя, может быть, и слишком сурово, определил место пьесы в русской драматической литературе.
«…Мы вовсе не понимаем, каким образом можно „Горькую судьбину“ возвышать над уровнем бесчисленного множества повестей, комедий и драм, обличающих крепостное право (тупость чиновничества) и грубость русского мужика. Если вы даете ее нам как пьесу без особенных претензий, просто мелодраматический случай, вроде жестоких произведений Сю, — то мы ничего не говорим и останемся даже довольны: все-таки это лучше, нежели, например (умильные) представления г. Н. Львова и графа Соллогуба (поражающие вас полным искажением понятий о долге и чести). Но если вы претендуете на какое-то более высокое и общее значение этой пьесы, то мы решительно не видим никакой возможности согласиться с вами… Впрочем, бог с ней, с этой пьесой: она уже забыта теперь, как забыты князь Луповицкий и другие благонамеренные, но фальшивые произведения, имевшие претензию на представление характеристических народных типов».
Статья Добролюбова была написана в 1860 году, ровно за десять лет до того, как на самарской сцене состоялось представление «Горькой судьбины» с участием Стрепетовой. Едва ли кто-нибудь мог предположить, что этой пьесе суждено будет идти с таким бурным общественным успехом во всех городах, куда попадет на гастроли приемная дочь нижегородского парикмахера.
Еще у Анания, мужа Лизаветы, выписанного Писемским несколько лубочно, все-таки есть драматический конфликт, есть внутренняя борьба, есть движение характера. Лизавета нарисована автором так однообразно и прямолинейно, что, кажется, в лучшем случае может оттенить драму Анания.
Действительно, разбирая на двух страницах образ героя пьесы Анания Яковлева, Добролюбов просто не заметил Лизаветы либо не счел нужным даже упомянуть ее. Сам Писемский в беседах с друзьями отзывался о Лизавете как о «подлой бабе и шельме». В исполнении Стрепетовой «шельма и подлая баба» выросла до обобщенного и поэтического образа народной скорби.