Такая вот осторожная, щадящая туфельки походка утомит кого угодно. Я вздыхаю с облегчением, добравшись до деревни моего друга Яккерта, где улицы широки и чисты, и не надо поддерживать юбки, чтобы уберечь подол. Руки горят от напряжения, и неудивительно: два года их холили, умасливали и защищали перчатками от мозолей и порезов.
Люди толпятся у общественного канала, наблюдая за водными гонками. Из домов вынесены столы; дети и старики сидят за ними и мастерят молитвенные ковчеги из кукурузных усов. Все, мимо кого я прохожу, говорят: «Мадам…» — и опускают глаза. Они прекрасно меня знают. За многие годы, не считая последних двух, я не пропустила ни одних водных гонок, а уж ковчегов сделала столько, что не сосчитать. Однако никто не осмелится назвать меня по имени, когда я так одета.
Моя кожа словно истончилась: вот-вот наружу прорвется испарина. Это ничего, что люди со мной не разговаривают. Завтра приду, и все будет по-старому. Я присаживаюсь отдохнуть на пенек. Подходит кошка Яккерта, начинает ластиться. Животным без разницы, что на тебе надето. Я глажу ее сдержанно, как подобает невесте, вместо того чтобы привычным движением повалить на спину и зарыться лицом в теплый мех.
Мимо проходит мать Яккерта — и как бы невзначай ставит на соседний пенек глиняную чашку с охлажденным чаем. Ей, конечно, известно, что невеста не должна ни пить, ни есть, пока не причастится у священника. Но здесь никто обо мне плохо не подумает, если я сделаю глоток-другой.
— Это да. Только дело в другом, — говорю я себе, наблюдая, как затихают круговые волны на поверхности чая. — Довольно уже того, что она поставила здесь кружку. Необязательно ведь пить, чтобы принять добрый посыл.
Я встаю и осматриваю подол. Задний край подмок и сделался серо-коричневым. С одной из туфелек тоже непорядок: внешняя сторона раскисла, несмотря на все предосторожности. На эту ногу придется ступать по-другому, с вывертом, чтобы не было беды. Можно, конечно, скинуть туфельки и пойти босиком. Получится быстрее. А если подоткнуть повыше юбки, то и пробежаться можно, и в церковь успеть, до того как все невесты разойдутся. Почему же я так не делаю?
Потому что именно этого от меня ожидают. Потому что тогда я снова превращусь в мисс Матти Уир, которая все делает криво и ничего не доводит до конца.
Я непослушными руками подбираю подол и ухожу в поля, прочь от деревни. Вот так, Матильда. Твое дело — держать осанку, пусть под ногами не паркет, усыпанный розовыми лепестками, а мокрая трава, в которой журчат убежавшие из ирригационных каналов ручейки. Шаг за шагом, пока не придешь, куда положено; пока не сделаешь, что обещала — после шести семестров изнурительных заданий, примерок, сплетен и полного отсутствия какого бы то ни было веселья. Пускай тебе не доведется вдохнуть благовоний, насладиться божественной чистотой Свадебного Гимна и лицезреть приглашенного священника в роскошной древней мантии. Главное, что ты ступила на путь перемен, решила сбросить обличье ветреной Матти и превратиться в холодное, невозмутимое существо с отрешенным лицом и безупречной кожей. И ты пройдешь этот путь до конца, шаг за шагом, держа осанку.
— Мадам… — бормочет стайка идущих навстречу детей. В одной руке каждый из них несет щенка, а в другой корзину отборных яиц.
Над лугами клубится пар. Солнце, растеряв остатки утренней нежности, жалит сквозь кружевные рукава и щиплет за шею, обычно защищенную волосами. Кожа моя, однако, суха и прохладна, упражнения не прошли даром.
Колокола вновь принимаются звонить. В церкви сейчас невесты переводят дух: благословение позади, осталось пережить фотосессию, а потом можно вприпрыжку бежать с крыльца, смеяться, мять платья, показывать ноги, обнимать родных. По всему городу в украшенных цветами залах ожидают накрытые столы: многоярусные торты, голубые свадебные конфеты, засахаренные фиалки, глазированные фрукты, приправленные гвоздикой бифштексы, соленые печенья-сердечки…
Тропинки убегают направо и налево, разделяя зеркальные плоскости, покрытые щетиной риса. Но ни одна из них не ведет к городу, по крайней мере напрямую. Ничего, я дойду, пусть и не по прямой. Священник наверняка останется на праздничный ужин. В худшем случае благословит меня с набитым ртом, с крошками в бороде.
Когда я наконец выхожу из лугов к нужным воротам, улицы встречают меня тишиной и прохладой. Чем дальше я иду, тем больше под ногами лепестков, тем чаще доносятся взрывы веселья и музыки. Я знаю эти улицы и без труда избегаю мест, где могут подстерегать накрытые столы и невесты с распущенными волосами. Ногу сводит от напряжения: всю дорогу поджимала пальцы, чтобы сберечь раскисшую туфельку. Сводит и руку: тяжелую ткань дорогой юбки непросто держать на весу.
На фасаде церкви нет привычных флажков и гирлянд. Площадь перед входом тоже лишена украшений. Из огромной толпы, что клокотала утром в окрестных улицах, остался один фотограф, складывающий черное покрывало на ступенях крыльца.
Я вышагиваю через двор. Бесчисленные уроки осанки, невозмутимости и походки дают себя знать: мое тело движется само по себе, без участия воли. Костяной корсет держит спину; лицо похоже на деревянную маску: ни волнения, ни усталости, ни решимости, ни облегчения — ничего.
Фотограф переводит взгляд со своего инвентаря на замызганный край моей юбки.
— Мистер Пеллиссон! — Холодный голос истинной Невесты.
— Да, мадам… — Его взгляд остается опущенным.
— Мне нужна ваша помощь. Священник еще здесь?
— Да, мадам.
Захлопнув с тихим щелчком футляр, он без лишних слов поднимается со мной на крыльцо, на полшага впереди.
В церкви темно. Воздух неподвижен, как холодная вода. Сейчас, в отсутствие свечей, цветов, транспарантов и жертвоприношений, помещение кажется много больше. Привычный уют умер. Обнаженные ребра здания вздымаются к потолку, разделяя стрельчатые окна. По центральному проходу бежит светлая артерия: дорожка из белых лепестков. Невзрачный человек гонит их метелкой от алтаря к дверям. Завидев меня, он ныряет в боковой проход и бормочет:
— Мадам…
Мы подходим к алтарю. Все дароносицы с желтыми мощами, все вазы, драпировки и молитвенные деревья исчезли без следа. Единственное украшение — Святая Корона на лиловой подушечке, под охраной двух дворцовых гвардейцев, неподвижных как черные статуи. Единственный запах — холодный запах мрамора.
Фотограф отворяет бронзовые врата алтаря. Холод простреливает меня снизу вверх, сквозь худую туфельку.
Мы огибаем алтарь и входим в ризницу: здесь теплее, пол застелен ковром, и в воздухе разлит кипарисовый дух старого человека. У священника на подряснике шнурованный кант. Даже самые богатые выпускницы нашей школы не могут себе такого позволить. Я не должна встречаться с ним глазами, не должна смотреть на его одеяния и митру с зубчатым венцом. Взгляд опущен в ковер, на богатый кант подрясника, на глянцевый носок моей туфельки.
Передо мной появляется деревянная молитвенная скамеечка. Рука Пеллиссона снимает лепесток, приставший к юбке.
Я опускаюсь на колени, и священник начинает благословение:
— Се пришла честная девушка, возлюбленная города Горный Кряж Среди Вод, в небесный храм Всех Святых…
Этому человеку не нужны ризы и митры; его сан знаменуют слова, окружившие нас троих ореолом святости. Он форсирует голос до сдержанного, чистого пения:
— …перед лицом свидетеля, что выдержала с честью испытание и доказала чистоту тела своего, и твердость духа своего, и кротость помыслов своих, и уверенность повадки своей, что подобает…
Сколько раз я читала эти слова в ритуальной книге! Сколько раз я останавливалась и говорила: «Нет, это не про меня! Умеренность, кротость, твердость и чистота — не мои качества. Я непременно засыплюсь. Меня раскусят задолго до того дня, когда священник произнесет эти слова. Да еще и посмеются: мол, с головой все в порядке, Матти? И отправят в кассу получать компенсацию за непрослушанные курсы». И вот я здесь, спокойная и твердая, и принимаю поток святых слов как должное. Кто бы мог подумать? Уж точно не я! Ни одного раза на протяжении двух лет; ни даже сегодня утром, когда я выбежала из дома, не дожидаясь Мигуши, которому мама укладывала волосы; ни давеча в лабиринте переулков, считая вздохи и шаги, — я и помыслить не могла, что эта честь принадлежит мне по праву! Я заслужила высокое звание Невесты. В загородных полях, чавкая по грязи в одиночестве, без наставников и подруг, я повенчала себя с прекрасным и суровым обычаем, зародившимся на пике славы древних королей, когда подвластные народы дарили им свою искреннюю любовь. И вот теперь священник обмакивает большой палец в замешанный на масле пепел, что много веков назад был телами королей, и шепчет завершающие тайные слова на языке Прямых Времен, и осеняет мой лоб печатью Истории.