Здесь, в чайном шатре, голоса Двоих звучали громко и отчетливо: Роббре, словно из-под земли, отбивал ритм глухими ударами, от которых у Дота гудело в затылке, а Анне была ручьем черного сиропа, журчащим в черепе между извилинами.
К тому времени как Бард отыскал Вилджастрамаратана, прятавшегося в самом укромном уголке, Дот потерял способность мыслить самостоятельно. Повинуясь мановению гигантских рук, Вилджастрамаратан выхлестнулся на свободу, словно излохмаченная бритвой струна, и начал елозить у Дота в голове, по-детски всхлипывая и карабкаясь голосом на непостижимую высоту.
Сидящие рядом средние и старшие мужчины мерно раскачивались, закрыв глаза. На лицах блестел пот. Дот озирался в тяжелом изумлении: он чувствовал, как в нем прорастает страх, опутывая сердце липкими нитями, и не смел даже поднести к губам недопитый чай из опасения, что малыш Вилджастрамаратан заметит, и повернется в танце, и покажет свое ужасное визжащее лицо.
Мало-помалу голос малыша начал стихать, гармонично вплетаясь в низкие спокойные голоса отца и матери. В отдельные мгновения Вилджастрамаратана нельзя было расслышать в потоке музыки, и по тому как эти мгновения учащались, Дот с облегчением понял, что малыш наигрался и уходит прочь, позволяя ему, Доту, снова быть самим собой. Он поднял бокал с чаем, но из стеклянного круга дохнуло запахом кошмара, и его рука опустилась.
Музыка замерла. Бард закрыл Дом и заговорил, однако пережитое облегчение было столь глубоким, что Дот не понимал ни слова. Он мог думать лишь о голосе Барда, таком мягком и разумном по сравнению с истерикой Вилджастрамаратана и трубным пением его матери и отца. Бард спокойно повествовал о Доме для Троих. Он говорил, что пыльный ящик вмещает в себя благодать мира: и неустанно работающих матерей, и мудрых надежных отцов; но мировое зло тоже выходит оттуда, визжа и пританцовывая, как ватага непослушных детей.
Доту казалось, что Бард снова и снова повторяет одну и ту же мысль. Каждый раз, слыша имена Троих, он надеялся, что этот повтор будет последним, однако Бард и не думал останавливаться, и слушатели покачивались в такт его словам, словно голос Барда был продолжением музыки, которое тоже надлежало пережить; и наконец Дот не выдержал и провалился в забытье.
Проснулся он глубокой ночью. Вокруг, кряхтя, поднимались средние мужчины, и ходил с подносом двоюродный брат Уинсам, Лют, собирая посуду. Не успев подумать, Дот брякнул на поднос бокал, от которого собирался избавиться незаметно: на дне плескалась желтая жидкость.
— Нужно пить до дна, если хочешь понять смысл! — презрительно процедил Лют.
Вернувшись домой, Дот долго лежал без сна, сопя от ярости. Он думал, что пока мужчины мучались музыкой, женщины хлопотали по хозяйству, нянчили младенцев, болтали у очага и отправлялись спать, когда им заблагорассудится. Затихший дом смотрел на него сверху круглым глазом дымохода, исполненным звезд. Семья спала: тяжело сопела Ардент, ровно и спокойно дышала Бонне — мирные звуки наполняли дом жизнью, и Доту меньше всего на свете хотелось покидать утробу этого уютного существа.
Но не в этом ли смысл среднелетия? Он больше не ребенок. Взрослый человек, мужчина. Дот повернулся на бок, обвил голову руками, как делала Ардент, и уснул.
Он не собирался бежать. Такой мысли просто неоткуда было взяться. Просто двумя днями позже, когда мужчины заполночь вернулись с ярмарки, Дот проснулся от их голосов и уже не мог заснуть. Все утихло, снаружи не доносилось ни звука. Он поднялся и вышел из дома. В небе стояли крупные звезды. Не оглядываясь, он быстро пошел прочь по отцовской дороге, хорошо различимой в звездном свете. В путь он не захватил ничего. Даже мыслей.
Когда Дот вышел к людям, солнце уже стояло высоко. Он брел к выросшим из пустыни башням и куполам, спотыкаясь от жажды и усталости, но чем ближе подходил, тем тверже и увереннее делался его шаг.
Ярмарка уже закончилась, поэтому город не встретил его ожидаемым средоточием суеты. Улицы были оживлены, однако давления толпы не ощущалось; запахи животных и еды витали в воздухе порознь, не сплетаясь в плотные неразделимые смеси. Чудеса тоже присутствовали: особняки, облицованные розовым камнем, животные, жующие покупной фураж, урчащие экипажи, бегущие сами по себе, без уклона и тягловой силы. Прохожие щеголяли в нарядах, которые Бард сурово осуждал. Пестрые букеты дорогих тканей играли эмблемами: то коронованной головой, то соцветием, то тортом на ажурной подставке. Блеск драгоценностей слепил глаза. Шеи женщин были окружены ожерельями, в ушах покачивались тяжелые серьги. У мужчин пальцы были унизаны золотыми кольцами. Чем дольше Дот смотрел на эти излишества, тем отчетливей ему казалось, что сам Бард, белый и праведный, сопровождает его в этой экскурсии по грешному миру. Доту хотелось стряхнуть невидимую Бардову руку с плеча. Он тоже был не прочь завернуться в пеструю ткань с эмблемой и стать жизнерадостным горожанином, который, встретив на улице чопорного Барда, смерил бы его удивленным взглядом, как сделала только что женщина с водопадом бус на груди, или буркнул бы невнятное приветствие, как тот высокий парень в куркумовых желтых штанах и лазоревой рубашке.
Дот еще ни разу в жизни не был так голоден. На площади он зашел в пивную, где наполнил желудок сырой водой и немного посидел, собираясь с мыслями. Затем он продолжил прогулку и к полудню достиг окраины города. Там ему встретилось манговое дерево, призывно покачивающее ветвями. На земле лежали спелые лопнувшие плоды. Три крупных манго привели его душу в порядок. Умывшись у колонки, он отправился дальше.
Впереди показался гигантский загон для коз. Такого количества животных Дот никогда не видел. Разглядывая их сквозь прутья ограды, он приметил пять или шесть больных, со свалявшейся шерстью и сыпью у рта. Перед дверями небольшого домика стоял молодой человек. Дот подошел к нему и спросил:
— Кто хозяин этих коз? И почему они так неухожены?
— Это козы баронессы, — тускло ответил парнишка. — А почему ты решил, что они неухожены?
— У них нешуточная парша. Надо кормить чистолистом, если хотите, чтобы стадо дожило до зимы.
Этот парнишка впоследствии стал хорошим другом; его звали Курик, и он любил повторять: «Боже, до чего прямолинейным грубияном ты тогда был!» Впрочем, грубиян или не грубиян, Дот знал о козах больше, чем все пастухи баронессы, вместе взятые, и Курик живо устроил его на работу. В обмен за науку о козах Доту предстояло узнать много нового о мире.
«А уж как спрашивать начал, — смеялся Курик, — никому прохода не стало! Все ему расскажи: и про купца, и про уборщика, и про солдата, и про ткача, и про детей-побирушек, играющих с огнем. И все ему надо попробовать, у каждого трактора за рулем посидеть, на каждую ярмарку съездить. Будто в одном человеке сидит шестьдесят!»
«Оставь его в покое, отец! — говорил Самед. — Он просто оголодал. Парня всю жизнь держали в чистоте и святости. Немудрено, что он стал тащить в рот всякую гадость!» — и пальцем, на котором красовался крупный перстень, Самед подсаживал Дота под ребро.
Дом для Многих явился Доту во время поездки в другой, еще более открытый мир. Они с Куриком и Самедом брели через жуткий запах водорослей и копченой рыбы, пропитавший Порт-о-Лорд, и вдруг в одной из витрин, на обитой черным бархатом подставке, предстал перед ними он. Если Дом для Троих был сделан из потертого темного дерева, то Дом для Многих тускло поблескивал кроваво-красным стеклом, окантованным серебряными полосками. Если у Дома для Троих торчало два желтых зуба, то у Дома для Многих был полный набор: и ослепительно-белые, и скользко-черные, да еще на другой стороне батарея круглых кнопок. Там, где комнаты Дома для Троих соединялись хрупкой бумажной гармошкой, из которой сыпалась пыль, у Дома для Многих красовались мягкая красноватая кожа.
Дот подступил к витрине, не чувствуя ног. Дом для Многих с чувством собственного достоинства сиял за стеклом. Окажись здесь Бард, он позеленел бы от ненависти. Его красивые руки побрезговали бы прикоснуться к этой новизне. Велика ли честь играть гладкую музыку, пользуясь таким изобилием клавиш! Доту казалось, что каждый вдох исчезает в его груди без выдоха, питая зарождающийся смех.