— А куда мы пойдем, муж мой? — в тревоге спросила Чебахан. — И сколько времени мы будем искать?
— Я уже думал об этом. Спустившись на равнину, повернем к восходящей стороне, в Кабарду. Если там никого не найдем, отправимся к заходящей и дойдем до моря... Помнишь, я рассказывал тебе о братании аулов, на которое водил меня отец?
Чебахан кивнула, сняла с очага котел с кипящим ляпсом и попросила:
— Давай, сядем.
Усевшись рядом с ней, Озермес продолжил:
— Побратавшихся аулов у нас было мало. Мне об этом говорил отец. И если мы найдем аул, родом из которого был Меджид, я постараюсь уговорить живущих там побрататься между собой.
— А если отец Меджида изгонит тебя из аула? Он, наверно, может подослать к тебе и убийцу.
— Он побоится покрыть позором свое имя и имена своих сыновей и внуков. А если у кого-то поднимется рука на безоружного джегуака, значит, адыги перестали быть адыгами, и, я умирая, крикну Духу гор, что он прав в своей ненависти к людям.
— Я спросила, потому что подумала о наших сыновьях, — объяснила Чебахан.
— Мой отец, уходя с адыгами за море, тоже думал обо мне, но все таки ушел. А мы уйдем отсюда вместе.
Самыр, лежавший у двери в саклю, призывно тявкнул. Чебахан вскочила:
— Я скоро, муж мой.
Она убежала в саклю и, вернувшись, объяснила:
— Оба были мокрые по горло, наверно, захныкали, и Самыр их услышал. Ты говорил, мой муж, я тебя перебила, прости меня.
— Я говорил, что джегуако должен быть джегуако, а те адыги, которых не покинула душа, должны быть вместе, как братья. Пусть абхазские женщины дадут грудь кабардинцам, а бжедугские усыновят шапсугов, пусть темиргоевец, когда его спросят, кто он, ответит: я адыг!..
На опушке леса закуковал самец кукушки. Послушав его, Чебахан сказала:
— Я согласна с тобой. И мне хочется, чтобы наши сыновья жили среди своего народа. Но так жалко оставлять нашу саклю, поляну, Мухарбека и его сына, и желтоносого дрозда тоже, ты заметил, он прилетал днем и сидел на голове Мухарбека?
— Да, желтоносый дружит с ним и, когда нас не будет, станет развлекать его песнями. Кроме того, возле Мухарбека растет сын, он быстро перерастет отца и в жаркие дни прикроет его своими листьями.
— Что ж, пусть будет так, как решил ты и как надо, — сказала Чебахан. — А теперь дай мне твой ножичек, я подровняю тебе бороду и усы и побрею голову.
Он кивнул:
— Хорошо. Ножичек я наточил еще с утра, он стал острым, как кинжал нарта.
Пришел день, и они собрали все, что могли унести на себе, а то, что оставляли, занесли в пещеру и завалили камнями. Озермес закрепил колышками дверь сакли. В хачеше положили на столик мясо и поставили миску с водой. Постояв немного у могил на кладбище, попрощались с Мухарбеком и его сыном и, перейдя через шафрановый луг, двинулись в путь.
Следов человека, коней или быков им все еще не попадалось. На одном из холмов, мимо которых они проходили, темнели полуразрушенные, сложенные в седые времена стены из плоского замшелого кирпича. Озермес поднялся на холм и, вернувшись, сказал, что там когда-то стояла мечеть.
Потом на берегу быстрой реки они набрели на давнее, заросшее травой пожарище. Кое где виднелись обгоревшие пни от срубленных яблонь и груш. Озермес молча отвернулся от пожарища, и Чебахан тоже ничего не сказала.
Найдя брод, Озермес перешел на другой берег, оставил там свою поклажу, вернулся к Чебахан, взял у нее детей, перенес их, уложил на бурку и помог перебраться Чебахан. Самыр и Хабек, повизгивая, суетились у реки. Озермес пошел за ними, но они, не дождавшись его, бросились в воду, и она понесла их.
— Муж мой! — вскрикнула Чебахан, глядя на быстро удаляющиеся морды Самыра и Хабека.
— Выплывут, — успокоил ее Озермес, — сами виноваты, что не дождались меня.
Вскоре Самыр и Хабек выскочили из прибрежных кустов и, отряхиваясь, высунув языки, со всех ног помчались к Озермесу и Чебахан.
Выйдя из усыпанной белыми камнями поймы, снова увидели перед собой зеленовато желтую, затянутую сизым маревом равнину. Над степью низко носился одинокий ястреб. Нигде на этой, ровно дышащей, заросшей травами земле по прежнему не было видно признаков жизни человека.
— Может, вернемся? — грустно спросила Чебахан.
— Нет, — сжав зубы, ответил Озермес. — Не может быть, чтобы мы не добрались до людей.
Он оказался прав. Пришло время, когда на исходе дня, обойдя пологий холм, они увидели поднимающиеся к небу желтые дымки. Пройдя еще немного, заметили на помятой траве полоски от колес и вмятины от бычьих копыт. С того мгновения, когда показались дымки, Озермес и Чебахан словно обмерли и только молча поглядывали друг на друга. Дорога вывела их к вспаханному полю, возле которого стоял старый дуб, к ветвям которого были привязаны разноцветные тряпочки.
— Видишь? — прервал молчание Озермес. — Это священное дерево.
— Знаю, маленькой я бегала с подружками к такому дубу и дарила ему лоскутки, — прошептала Чебахан.
Издали послышалось ржание лошади.
— Слышишь, муж мой? — вскрикнула Чебахан.
— И слышу, и вижу.
Снова заржала лошадь. Потом замычали коровы.
— Помнишь, как ветер донес до нашей поляны голоса аула? — захлебываясь воздухом, спросила Чебахан. — Может, их принесло отсюда?
— Нет, белорукая, мы тогда слышали голоса ушедших.
— Давай передохнем немножко, а то у меня ослабли ноги.
— Пойдем в тень, под деревья, — сказал Озермес, — разве ты не хочешь переодеться?
Чебахан слабо улыбнулась и кивнула.
Они вошли в ольховую рощу, расположились в тени, умылись в глубокой дождевой луже и, по очереди зайдя за кусты ежевики, переоделись, Озермес — в свою старую, потертую черкеску, а Чебахан, сняв с себя неуклюжее платье, сшитое ею из шкур, надела то, в котором уходила из аула.
Хабек, удивившись, подошел к ним и принюхался к их одежде.
— Не узнаешь? — спросил Озермес. — Самыра и Хабека надо будет держать поблизости, на них обязательно налетят собаки.
— Они себя в обиду не дадут, — сказала Чебахан, — вот чужим собакам может достаться. У-у, даже не верится!
Прижав руки к груди, она долго смотрела на дымки, поднимающиеся над аулом, потом улыбнулась и нагнулась над лежащими на траве Тлифом и Хешхо. Тлиф сосал кулачок, а Хешхо что то оживленно бубнил брату.
— Братья, — сказала она, — должны вырасти дружными. Слышишь, как лепечет Хешхо? О, муж мой, как у меня бьется сердце! Неужели я наконец почувствую вкус пасты, коровьего молока!.. — Оглядев себя, она с досадой пробормотала: — На кого я похожа в этом драном платье.
— На себя, — усмехнувшись, отозвался Озермес, всмотрелся в видневшиеся среди деревьев сакли и ощутил, что глаза его повлажнели. Отвернувшись от Чебахан, он поглядел на священный дуб и понял, что еще ему необходимо сделать.
— Постой здесь, — сказал он, — я тут же вернусь...
Взяв ружье и лук со стрелами, Озермес направился к дубу, повесил на нижние ветви ружье и лук и воткнул стрелы в ствол дерева. Когда он вернулся, Чебахан с недоумением спросила:
— Для чего ты это сделал? Чтобы мужчины в ауле увидели, что ты пришел к ним безоружным?
— Чтобы в ауле увидели, что к ним пришел джегуако.
— Я не знала, что священному дубу жертвуют не только тряпочки, но и ружья, и луки со стрелами.
— Редко, но жертвуют. Бродя с отцом, я видел дуб, на котором висели древние проржавевшие кольчуга и меч.
— А почему ты не снял с себя кинжал?
Озермес укоризненно покачал головой.
— Кинжал — память о твоем отце, нам надо хранить его.
— Да простит ушедший отец мою глупость, — виновато пробормотала Чебахан.
Озермес достал шичепшин и камыль, снял с себя пояс с кинжалом, засунул их в мешок и вытряхнул из казанка на землю тлеющие
угольки.
— Пусть расстаются с душой здесь. В ауле разожжем новый костер.
Чебахан снова посмотрела на дуб.
— А если кто нибудь возьмет твое оружие? Оно ведь не ржавое.
Озермес покачал головой.