— Да, белорукая, оляпок я наблюдал не раз. Наверно, ей покровительствует Псыхогуаше. Ни один человек не сможет сделать то, что делает эта маленькая птичка.
Начались густые леса.
Посмотрев на парившего в небе белоголового сипа, Озермес рассказал Чебахан, как Дух гор выдернул перо из своего крыла, почесал им спину и потом воткнул перо обратно. Чебахан пригорюнилась и сказала:
— Жаль мне его, всегда один. А ты, муж мой, смог бы жить один?
— Кабы не ты...
— Я не смогла бы, потеряла бы душу. А как бы ты жил здесь, в горах, если бы мы не встретились?
— Наверно, выл бы на луну, как одинокий волк. А может, бродил, искал людей...
Сказав так, Озермес задумался. Куда он пошел бы искать адыгов? И не тех ли адыгов, которые, быть может, уцелели, имел в виду отец, когда говорил ему: возвращайся к тем, кто ждет тебя, кому ты нужен?.. Он хотел сказать о своей догадке Чебахан, но она, поглаживая свой живот, улыбалась и ему, и Самыру, и Хабеку, и соснам, елям, букам, среди которых они шли, и рокочущей под обрывом речке, и плывущему над лесом облачку, и ей не было дела ни до Тха, есть ли он или нет, стар он или вечно молод, ни до чего другого, кроме зреющей в ней новой жизни.
Покосившись на Озермеса, она сказала:
— Пройдет время, и в горах станет одним человеком больше.
Озермес, залюбовавшись ее светлым лицом, не стал ничего говорить, чтобы не смущать покоя ее и того, кто зимой должен появиться на свет. И подумал о том еще, что как бы ни была устроена жизнь на земле и что бы с людьми ни происходило, не дорога должна выбирать путника, а путник — дорогу.
В одну из последних сорока холодных ночей несчетного года от порождения адыгов Солнцем, Чебахан произвела на свет двух мальчиков.
Озермес, и без того не находивший себе места, впал в полную растерянность, когда после появления ребенка услышал шепот Чебахан: — Муж мой, я рожаю еще. — Если бы она не указывала, что надо делать, Озермес бросился бы на пол и, заткнув уши и закрыв глаза, ждал бы, чем кончатся роды. Но все обошлось благополучно, пуповины были перерезаны, завязаны, и младенцы выкупаны. Оба они, получив души, тут же принялись орать, требуя еды. По одному передав их Чебахан, Озермес снял с колышка ружье, выбежал из жарко натопленной сакли и выстрелил в дымарь. Эхо от выстрела раскатилось над спящими горами.
Нечистая сила, превратившись в снежное облако, бессильно осыпалась с крыш. Самыр и Хабек выскочили из вырытой в сугробе норы, Самыр стал с лаем бегать вокруг сакли, отыскивая подстреленную Озермесом добычу, а Хабек, оскалившись, с опущенным хвостом, неслышной тенью носился от сакли к оврагу, потом к Мухарбеку и обратно. Озермес засмеялся, вернулся в саклю и вынес им два куска вяленой оленины, потом подошел к Мухарбеку и сообщил ему, что у его племянницы родились дети. У старика от радости упала с головы снежная шапка, и он перестал быть побывавшим в Мекке хаджи, но морщинистое лицо его осталось таким же задумчивым и мудрым, как обычно.
Озермес посмотрел на ясное небо, усеянное ласково подмигивающими ему звездами, на голубую папаху, венчающую шлем Богатырь горы, на деревья, одетые в праздничные белые одежды, и глубоко, с облегчением вздохнул. Только теперь он ощутил, с каким напряжением и надеждой, может быть, с не меньшими, чем Чебахан, он ждал этой ночи, когда в их сакле народится новая жизнь, которой предназначено продлить жизнь и Чебахан, и его, и их родителей, и тех далеких предков, чьи останки покоятся в степных курганах. И если после восхождения на Ошхамахо и встречи с Духом гор Озермес, думая о состарившемся Тха, ощущал к нему почтительное сострадание, то теперь, став отцом, он на миг почувствовал нечто вроде превосходства над ним. Устыдившись своих мыслей, Озермес пожелал добра Мухарбеку и пошел к сакле.
Время спустя Озермес устроил в честь рождения сыновей празднество. Мазитха пригнал под его стрелу козла, и они всей семьей вкусно поели. Потом Озермес играл на камыле, Самыр и Хабек вразнобой подвывали ему, а когда Чебахан и Озермес стали плясать, весело прыгали возле них. После этого Чебахан выкупала младенцев, накормила их и запела колыбельную, которую ей и Озермесу пели их матери.
Когда дети заснули, Чебахан уложила их в стоявшие у очага корзины, накрыла заячьими покрывалами и тихо рассмеялась.
— Кто мог знать, что нужна будет одна широкая корзина. Ты заметил, как старший похож на тебя?
Озермес, подойдя к корзинам, посмотрел на розовые, безбровые личики младенцев.
— А кто из них старший?
— Тот, кто слева, родился первым. Неужели ты не отличаешь их друг от друга?
— Наверно, им надо немного подрасти, — сказал Озермес, — тогда я разберусь, А имена ты им уже придумала?
— А разве ты не знаешь, что имена дает отец?
— Тому, кого ты считаешь старшим, дадим имя моего отца — Тлиф, а брата его назовем в честь твоего отца — Хешхо.
— Да благословит тебя Тха! — обрадовалась Чебахан. — Ты угадал мои мысли.
— Ты, моя гуаше, мудрая женщина, и я горжусь, что угадал, о чем ты думаешь.
Чебахан выпятила нижнюю губу и, смеясь, пробормотала:
— Шапсуг будет не шапсуг, если не подшутит над своей бедной женой.
Озермес снова посмотрел на причмокивающих во сне сыновей и в негодовании поднял руки.
— Тлиф, Хешхо, вы слышите, что говорит ваша мать? Ни одна жена пши, ни одна из жен султана не обладает таким богатством, как ваша мать. Она хозяйка всех этих гор и лесов и мать таких славных джигитов, как вы, и уверяет, что она бедная!
— Ты прав, муж мой, — просияв, сказала Чебахан, — я в самом деле самая богатая и счастливая женщина на земле!..
Самыр тявкнул, чтобы его выпустили. Озермес открыл дверь и за одно выпроводил и Хабека.
Однажды, когда народилась новая луна последнего месяца весны, Озермес, сидевший на мертвом яворе, увидел, как пятнышки лунного света, проскользнувшие сквозь листву клена, мягко легли на могилу Абадзехи, и услышал ее жалобный голос: — Мой ребенок, он маленький, ему холодно... — Тут же вспомнилось, как Чебахан не хотела, чтобы он, хороня абрека Меджида, поминал его добрым словом, и как раньше, в ауле, он искал и мог найти руку погибшего джигита, и как еще раньше, на берегу моря, отец говорил, что Озермес должен не уезжать с ним, а остаться, ибо других джегуако, наверно, нет уже в живых...
И с Озермесом произошло то, что бывало, когда, сочиняя новую песню, он не мог подобрать ее начала и мучился, искал, пока неожиданно, подобно вдруг вернувшейся к умирающему человеку душе, зачин песни сам собой не вспыхивал у него в голове. Но то, что давно уже зрело в нем и теперь высветилось, было куда пронзительнее и важнее. Он снова услышал, как вдали переговариваются люди, кого то зовет женщина, блеют овцы и мычит корова...
Поднявшись с мертвого явора, Озермес подошел к хдопотавшей у летнего очага Чебахан и сказал ей:
— Мне надо поговорить с тобой, белорукая.
Чебахан, выпрямившись, внимательно посмотрела на него:
— Слушаю тебя.
— Надо уйти отсюда. Я давно подумывал об этом. Да и Тлиф и Хешхо были слишком малы. А теперь они окрепли, и начинается лето. Нам необходимо вернуться к людям.
Чебахан помешала деревянной ложкой в котле, посмотрела на саклю, в которой спали дети, окинула медленным взглядом поляну, хачеш, Мухарбека, кладбище и спросила:
— К каким людям, муж мой? Ведь нашего народа нет больше.
— Народ бесследно не исчезает. Кто-то, кроме нас, должен был остаться. И ты, и я посчитали умершими тех, кто, как рассказывал абрек Меджид, встали на колени перед русским царем, но они, наверно, живы. И другие могли, как ты и я, уйти куда-то в горы или в степи. Ничего не знаем мы о кабардинцах, о других племенах, живущих далеко от нас. Духу гор понравилось, что мы с тобой ушли от людей, но у меня от воспоминаний о его словах во рту становится горько, словно от прогнившего яблока. Ведь я не Дух гор, во мне нет ненависти ни к людям, ни к кому нибудь еще из живущих на земле. Вспоминая прощальные слова отца, я теперь сгибаюсь под тяжестью греха, лежащего на мне. Мне нельзя было думать только о себе. Кому, кроме меня, внука и сына джегуако, рассказывать уцелевшим о навсегда ушедших племенах и петь живым песни о будущем?