— Ты прав насчет обычаев, — сказал Едыге, — но не прав, когда так судишь о Сурет.
— Кто не хулим, тот подобен покойнику, — не согласился Аджук.
— Да, но женщине прежде мужчины отдают почет. Сурет — мать, ей надо было переступить через свою боль. Не знаю почему, но все в жизни рождается и обновляется через боль.
Рассказанное мною, дозволю себе предположить, вызовет у читателя вопросы. Дабы предупредить их, следует кое что разъяснить. При чем, догадываюсь, иные отнесутся к моим словам недоверчиво. А сказать я хочу следующее: кровная месть у черкесов наблюдалась не столь уж часто, как представляется нам, они понимали, что поощрять оную означает способствовать истреблению людей, но, невзирая на это, в числе узаконенных адатом прав, помимо права на частную собственность, сохранялось право ношения оружия с использованием его в случае оскорбления, особенно матери и вообще женщины. Признавая справедливость действия убийцы, адат одновременно признавал и возможность личного отмщения за убийство отца или брата, за пролитую кровь, за то, что семья убитого лишилась кормильца. Убийца сразу же уходил из своей сакли, скитался по лесу, а в это время родственники и друзья его налаживали примирение. Чаще всего, учитывая вину оскорбителя, договаривались о передаче его семье определенного количества скота, чтобы она не нуждалась, лишившись кормильца. Не менее часты были случаи, когда убийца, как и Шумаф, просил у матери покойного усыновить его, брал на себя бремя забот о семье убитого и нес его, как сын, в течение всей дальнейшей жизни. Нам сие представляется странным и непонятным. Напомню в связи с этим об убийствах в нашей деревне. Примеров предостаточно, сосед убивает соседа во хмелю, из за клочка земли, во время ограбления, конокрадства — Сибирь полна каторжниками, осужденными судами присяжных за убийства. При этом обе семьи — и убитого, и убийцы — остаются без кормильца. Да и какая мать у нас согласилась бы усыновить убийцу ее родного сына?
Вечером к нам собрался весь аул. При полыхании костров и факелов плясали во дворах моей сакли и сакли Аджука, плясали на лужайке, на дороге. Мужчины и женщины неслись в всеобщем бурном загатляте, а потом Зайдет и я прошлись вдвоем в плавном зафаке, и любимая шептала мне:
— Я счастлива, я так счастлива, Якуб мой...
Появиться на свет божий стоило одной лишь ради этой радости — слушать только мной различимый, трепещущий от любви голос женщины.
Поздно ночью мы ушли в свою саклю и притворили дверь. Зайдет направилась на свою половину. Ласкать жену полагалось только в темноте, на ее постели. Я выждал, чтобы Зайдет разделась, разделся сам и перешагнул через порог.
И в эту ночь у нас ничего не произошло, мы пролежали, обнявшись, до рассвета, привыкая друг к другу, а когда привыкли, уже поднялось солнце.
Зайдет начала одеваться.
— Зачем только пришел день? — пробормотал я.
Она рассмеялась, поцеловала меня и выбежала за дверь. Я тоже улыбнулся и задремал.
Все вокруг словно сговорились мешать мне вести записки. Соседский мужик пристал как репей, чтобы я пристрелял ему ружье — турку, а оно заржавлено было донельзя, и я провозился до вечера, а на другой день лил пули. В селе меня почитают докой по ружейной части. Потом помог хозяину сена нанести. И тут еще меня затребовали в Енисейск. Я встревожился, не раскрылись ли случайным образом мои планы насчет побега. Знакомец донести не мог, но... Тревога оказалась ложной — мне предложили переехать в Енисейск, пойти в межевую канцелярию письмоводителем. К удивлению чиновников, я отказался и, откланявшись, ушел с облегченным сердцем.
Ожидая карбаза, приметил издали у болотистой речушки Мельничной седобородого старика. Согнувшись, опираясь на посох, он сидел на чурбаке и глядел, как мужчины стягивают в воду долбленку. Я подошел ближе. Босые распухшие ноги старика были усеяны мухами, подле лежала на земле сума. Он повернулся ко мне... Та же загорелая до черноты шея, тот же запавший рот и морщинистый лоб, и ворот рубахи под седой бородой расстегнут, можно не смотреть — на груди его наверняка растут седые волосы. В который раз уже!.. То он поднимал меня, сжимая бока мозолистыми ладонями, то стоял, печальный, держа на поводу коня, то лежал, откинув руку, недвижим, и теперь снова сидит передо мной, опираясь на посох и поглядывая с добродушием.
— Чё, паря? — спросил он.
Оторопь понемногу оставляла меня.
— Из каких краев, дедушка?
— Во де ка живу, за рекой.
— А родом откуда?
— Дедко издалека пришел. А ты, барин, небось ссыльный поселенец?
— Как ты угадал?
Он ухмыльнулся.
— Зимусь забегал в избу погреться поселенец один, обличьем в тебя, но тот не ты был, у того, окаянного, глаз тяжелущий, глянул на телка, телок бряк, и сдох. Во глаз, Господи спаси и помилуй!
Посмотрев друга на друга, мы оба засмеялись, и наваждение мое вконец растаяло. На земле тьма тьмущая похожих стариков. Да разве только стариков? Наверняка и на Кавказе, и в Малороссии, и еще где то горюют и мучаются такие же неприкаянные, как я, похожие на меня Кайсаровы.
Показался карбаз. Попрощавшись, я поспешил к пристани...
Бывают ночи и дни, которые собираются вместе, как одинаковые камешки, разбросаешь их, и не угадать. какой был подобран первым. Порой же провидение насыщает одни сутки событиями так, что они растягиваются в длину всей человеческой жизни. Майский, двадцатого числа, день и следующий за ним, равно как разделившая их ночь, не только часто вспоминались мне, но и снились во всех трепещущих подробностях, ибо за те сутки с небольшим я и вознесся до самой высокой любви, и скатился до самого дна человеческого ничтожества.
Проснулся я стремглав. Вроде бы толкнул кулаком кто то. Еще и глаз не открыл, а уже позабыл о том, что спал.
Зайдет, пританцовывая, подметала двор. При взгляде на нее меня охватило блаженное одурение. Все, что нужно делать в доме, буду делать сам, решил я. Хотя мужчины не занимаются женскими делами, моему поведению в ауле не удивятся — здесь принято первые два года не разрешать молодой невестке никаких работ, разве что прибрать постель и подмести комнаты и двор. Но у Зайдет — ни свекрови, ни золовок. Почувствовав мой взгляд, она проворно обернулась, пушистые волосы переметнулись с плеч на спину, и светло карие глаза загорелись лаской. От этого свободного, открытого проявления ее нежности меня снова взяла оторопь, как от ничем не заслуженной похвалы. Наверное, так же бесхитростно любят своих самцов оленьи самки. Лукаво улыбнувшись, Зайдет опустила голову, и я снял с сука грушевого дерева кувшин для подмывания и с каменным лицом прошел мимо нее в сад, к отхожему месту.
Когда я умылся и надел черкеску, завтрак: хлеб, сыр, мед и кислое молоко — уже ждал меня на маленьком столике. Мы принялись за еду, и я потребовал, чтобы она не отворачивалась от меня. Зайдет все таки привычно прикрывалась рукой, стараясь не показать мужчине, как жует.
После завтрака, сполоснув из поданной мне миски с водой рот, я встал, протянул руки и прижал Зайдет к себе — она тоже прильнула ко мне. Я поцеловал ее липкие от меда губы. Она, вздрогнув, закрыла глаза. Заре она, конечно, об этом не расскажет, та пристыдит ее за такую вольность.
Талия у Зайдет была столь тонкой и гибкой, что, перегнувшись на зад, она легко достала бы руками чувяк. Каждое, еще не осуществленное движение мое — душевное или телесное — тотчас ею воспринималось. Только я хотел заставить себя оторваться от ее рта, как она медленно отвела назад голову и открыла глаза. Я впервые заметил над ее верхней губой легкий, почти неприметный пушок.
— Скорее бы ночь! — шепнул я в розовое прозрачное ухо Зайдет.
Она опустила ресницы, потерлась об меня грудью и отозвалась, как эхо:
— Скорее бы...
С сожалением отпустив ее, я пошел за мотыгой. Во дворе Зайдет догнала меня и протянула торбу с едой.
Иной раз, особенно когда за окнами избы завывает пурга, или же при мертвенном ледяном свете звезд в лесу трещат от мороза кедры, мне кажется, что того утра никогда не было и я выдумал его, дабы хоть ненадолго забыться от нищей пустоты своей нынешней жизни.