Думаю, что будь поблизости снеговая вершина Дзитаку, мы полезли бы на нее. Улыбаясь, Зайдет заговорила, стала упрекать меня в медлительности — состариться можно было, дожидаясь, пока я соизволю обратить на нее внимание. Я возразил, что в этом ее вина — мне приходилось ждать, пока ей исполнится восемнадцать, а она так медленно подрастала...
Мы раскачивались на ветвях, как птицы, разговаривали и смеялись так, что нас наверняка слышал весь аул. Мы не касались друг друга, не целовались. При высокой любви не торопятся, ибо настоящая любовь — частица вечности. Спешит, с жадностью хватая подаренное судьбой, лишь тот, кто не умеет любить прочно. Вспоминая, однако, то время, я казнюсь и тем, что глаза мои не открылись раньше, и тем, что мы с Зайдет не соединились в ту звездную ночь.
Наутро аул узнал, что Зайдет берет Якуба в мужья. Договорились о дне свадьбы, и мы с Аджуком принялись строить новую саклю.
До нашей долины доносились вести о приближении войск русского царя: они прошли реку Шепсы, они перешли через Хакучинку, они опустошили долину Шахе, они достигли реки Соча... Это были вести из того, навсегда оставленного мною прошлого, возврата к которому, как я думал, не было. И меня, заполоненного любовью, слухи эти не затрагивали вовсе.
В день нашей свадьбы, когда я помогал Аджуку свежевать оленя, прибежал, запыхавшись, Закир и сообщил, что из леса вышел и появился в ауле кровник — просить усыновления.
Перепоручив оленя женщинам, мы пошли к дому старухи Сурет, сына которой год с лишком назад убил парень, явившийся сегодня в аул. Звали убийцу, как сказал Аджук, Шумафом, мать его была шапеугского племени, отец — ачхипсоу. Возле двора Сурет толпился народ. Я вошел в саклю. Аджук задержался возле старика Едыге и Салиха, стал о чем то толковать с ними.
Сурет сидела в углу кунацкой на тахте, прикрыв голову черным платком, и, всхлипывая, причитала:
— Сыночек мой, где ты? Не осталось мужчин в нашем роду, некому отомстить твоему убийце. Видишь ли ты черного врага своего? Как посмел он войти сюда? Перевелись в ауле отважные...
Возле Сурет стояли, тоже плача, женщины.
Шумаф — высокий парень в ободранной грязной черкеске и порванных чувяках, с папахой, шерсть которой свалялась в комки, обросший, с запавшими щеками — стоял, сложив на груди руки, с опущенной головой. Оружия при нем не было. Мужчины расположились в ряд у другой стены, положив руки на рукояти кинжалов и мрачно поглядывая на кровника. Вошел Едыге, которого поддерживали с двух сторон Аджук и Салих. Старику подали треногую табуретку. И без того согнутый, усевшись, он казался совсем маленьким. Но глаза его были не по стариковски ясными. Посмотрев на Шумафа и Сурет, Едыге сказал:
— Нет горя больше твоего, дочь моя, ты лишилась сына, и некому позаботиться о тебе.
Старуха подняла платок, впилась очами в Шумафа и закричала:
— Вот он! Убейте его!
Шумаф не дрогнул, лишь еще ниже опустил голову. Но я знал от Аджука, что зашедшего в саклю не убивают. Добавлю, что не только под кровом не могло свершиться убийство, но и вообще в присутствии женщины. А ежели мужчины где либо в лесу или в поле вступили бы в схватку, достаточно было завидевшей это женщине приблизиться и бросить меж ними платок, как даже самые заклятые враги тотчас засовывали кинжалы в ножны.
— Говори, Шумаф, — велел Едыге. — Мы слушаем тебя.
Шумаф поднял голову, обвел всех нас взглядом, отошел от стены и глухо заговорил. Он очень волновался и, как многие горцы в минуты особых переживаний, заговорил возвышенно, словно декламируя:
— Вам ведомо, что я убил. О, горе мне! Принес я смерть сюда и мести заслужил. Вот грудь моя, не буду защищаться. Кто смел, беритесь за кинжал...
Слова его прозвучали вызывающе, и мужчины переглянулись.
— Слышите? — возопила Сурет. — Он сказал, что вы трусы. Убейте его, убейте!
— Продолжай, Шумаф, — с хладнокровием произнес Аджук, строго поглядев на Сурет. Я не мог понять, действительно ли старуха так жаждет мщения или требовать смерти убийце полагалось по обычаю. Не знал я и причины ссоры Шумафа с сыном Сурет. Кто из них больше был виновен? Искренне ли раскаивался Шумаф или измытарился и его выгнали из лесу голод и одиночество?
— В той сакле, где родился я, — звонко сказал Шумаф, — два воина — отец и брат мой. Враг уж точит шашки и забивает пули в ружья. Кто защитит Сурет, где муж ее, где сын?
Мужчины молчали. По видимому, Шумаф не раскаивался и явился лишь потому, что к горам подходили русские солдаты. Как это будет оценено мужчинами? Все пришло в состояние напряженности.
— Ты убил моего сына, ты! — снова закричала Сурет, и женщины принялись громко плакать. Едыге покачал головой и показал, чтобы они умолкли.
— Мать, — сказал Шумаф, обращаясь уже прямо к Сурет, — возьми меня, и стану на пороге я, как сын твой и как воин. Я кончил. — Он снова отступил к стене и опустил голову на грудь.
Мужчины одобрительно загудели.
— Хорошо сказано, — громко произнес Едыге.
Сурет упорно молчала.
Едыге оглянулся на Аджука.
— Я, — медленно заговорил тот, — был другом отца погибшего. Он был мне как старший брат. Кто откажет мне в праве мстить? Может, я ошибаюсь?
— Твоя правда, — важно промолвил Едыге. — Ты имеешь право мстить прежде других.
— Я отказываюсь от мести, — сказал Аджук, — я думаю, что Сурет не должна оставаться бездетной.
Едыге покосился на Салиха.
— Я, — степенно произнес Салих, — сосед Сурет, но я тоже отказываюсь от мести.
— Кто хочет мстить за кровь? — спросил Едыге.
Мужчины молчали. Едыге пригладил свою длинную седую бороду и уставился на Сурет.
— Согласна ли ты, мать, взять Шумафа в сыновья?
Старуха не отвечала. Искривленные пальцы ее теребили платок. Женщины склонились к ней, что то зашептали.
— Пусть подойдет, — тихо, но внятно проговорила она.
Шумаф подошел к Сурет, встал на колени и опустил голову в ее подол. Стянув платок, она накрыла Шумафа. Оба заплакали. Потом она расстегнула дрожащими пальцами бешмет, рубаху и выпростала высохшую грудь. Шумаф прикоснулся губами к соску. По лицу его текли слезы.
— Благослови вас Аллах, — сказал Едыге. — Ты мать из матерей, Сурет, ибо ты милосердна и мудра. Ты, Шумаф, доказал нам свое мужество, будь же верным сыном для своей новой матери. Пойдемте, люди, пусть они останутся одни.
Салих помог старцу встать и повел его к двери.
Мы с Аджуком вышли тоже. Толпа расходилась. Только Едыге стоял еще возле изгороди.
— Аджук, — спросил я, — а если кто нибудь взялся бы мстить?
— Никто на это не имел права, мы не члены семьи Сурет. Ты, верно, догадался, что Шумаф не считает себя виновным, мне он сказал, что убил, защищаясь. Из за чего они схватились, мужчины не знают, спрашивать об этом теперь уже поздно было, да и не принято — о покойном, даже если он был виноват, плохо не скажешь. Все шло к примирению, но всяко бывает — или кровник неудачно выразится, или кто-нибудь вспылит, оскорбит его, разжалобившись от криков и плача матери... Я поэтому заранее договорился с дедушкой Едыге и с Салихом. Я и Салих нарочно объявили, будто имеем право на мщение. Кто стал бы соваться после нашего отказа, оскорблять этим нас?
— Заглядывать вперед никогда не вредно, — сказал Едыге. — Сказано: говори, подумав, садись, осмотревшись, а если споткнешься утром — будешь спотыкаться до вечера.
— Еще говорится, — подхватил Аджук, — отшвырнешь носком, по том поднимешь зубами.
— А пропустив голову коня, не хватайся за хвост, — прибавил, ухмыляясь в бороду, Едыге.
В ауле любили потягаться в знании пословиц. Стоило только кому-нибудь начать.
— Но старуха то как упряма, — проговорил Аджук. — Воистину, хлестнешь коня — прибавит ход, хлестнешь осла — не сделает и шагу. У нее нрав как у муфтия, она тоже считает, что адат — это камень, он должен давить. Но адат не камень, а кровля сакли, прикрывающая от непогоды. Если столбы прогнивают, их надо менять, чтобы кровля не упала и не придавила взрослых и детей.