Он, индеец этот, был длинный, тощий, с длинным и тощим печальным лицом, и глаза у него были как у старой, отбегавшей свое охотничьей собаки, и я мог с ним говорить про эту менку, только когда не глядел ему в глаза. Чем-то этот индеец на меня действовал, жалкий он, что ли, был, так и подмывало меня отдать ему все, что имею. Однако, его мучила жажда, а у меня имелась бутыль самого что ни на есть боевого виски.
Ну, я тянул время, приготовил кой-какую еду, толковал о лошадях вообще, об охоте и всячески обходил стороной суть дела. Кончилось тем, что я отдал револьвер тридцать шестого калибра с двумя десятками патронов, старое одеяло и эту бутыль виски за этих самых двух лошадей.
Только когда я получше присмотрелся к вьючной лошади, так уже засомневался, кто сделал более выгодную менку.
То письмо из дому меня расшевелило и заставило двинуться в южные края. Есть люди, которые не выносят, когда женщины курят, а я все вздыхал, так мне охота было увидеть Ма, учуять дымок из ее старой трубки, услышать потрескивание старой качалки — все, что для меня означает дом. Когда мы, ребята, росли, это поскрипывание было для нас вроде как знаком мира и покоя. Оно означало дом, оно означало маму, понимание… хотя время от времени оно еще означало ремень и порку.
Как-то Ма всегда ухитрялась поставить на стол какую-нибудь еду, несмотря на засуху, частенько навещавшую наши холмы, и бедную почву нашей фермы на склоне. И если мы возвращались домой, ободранные медведем или с пулей под шкурой, так это Ма залечивала царапины и вытаскивала пули.
Короче, я «зажег шелуху» и двинул в Нью-Мексико, к своим.
Это такое выражение, распространенное в Техасе, потому что когда человек уходит из лагеря к соседям, он поджигает в костре сухую кукурузную шелуху, ну, обвертку с початков, чтобы освещать себе дорогу, и то же самое делает, отправляясь обратно. Вот люди и говорят, когда кто-нибудь куда отправляется, что он «зажег шелуху».
Ну, что говорить, я почти всю жизнь только и делал, что зажигал эту самую шелуху. В первый раз оно случилось, когда я захотел повидать чужие края и отправился по Тропе Натчезов в Новый Орлеан. В другой раз я поехал туда же вниз по реке на плоскодонной барже-флэтботе.
На этих флэтботах я весело провел время. Речники, что на них плавали, славились как народ грубый и неукротимый. А я был тогда паренек тощий и нескладный, вот они меня и приняли за желторотика. Но только у нас в горах ребят приучают к драке, как, скажем, кто-нибудь натаскивает собаку, так что я им крепко всыпал.
Меня назвали в честь Вильгельма Телля, которого Па шибко уважал за умение стрелять из лука и готовность постоять за свои убеждения. Ну, насчет постоять… я, когда стою, росту во мне шесть футов и три дюйма в носках (если у меня есть носки), весу — сто восемьдесят фунтов[6], и фунты эти распределены в основном на груди, плечах и больших мускулистых руках. Дома я был вечной мишенью для насмешек из-за моих здоровенных рук и ног.
Среди Сэкеттов нет любителей хвастаться. Мы никого не трогаем и хотим одного — чтобы нас не трогали, но если уж дойдет до драки, то за нами дело не станет.
Дома, в горах, да и в армии тоже, я укладывал каждого, с кем мне приходилось бороться. Па нас обучал борьбе в старом корнуоллском стиле, а по части работы кулаками мы набрались кой-чего от одного англичанина, призового бойца.
— Мальчики, — говаривал нам Па, — избегайте всяких неприятностей и ссор, их и так достается человеку больше, чем он хочет, но если на вас нападают, всыпьте им от души, молотите их в колени и бедра[7].
Па — он большой мастер говорить из Библии, но я лично никогда не видел и капли смысла в том, чтоб лупить по коленям и бедрам, как этот Самсон филистимлян. Уж если приходится мне кого молотить, так я стараюсь угадать в подбородок или в брюхо.
От Монтаны до Нью-Мексико добираться верхом — дело долгое, но я сложил свои скудные пожитки и направился на запад, в сторону Вирджиния-сити и Олдер-Галч — Ольхового Ущелья. Пару дней я там поработал, а после погнал дальше, к Джексоновой Норе и горам Тетон.
Ехал я по дороге один-одинешенек, если не считать этих двух аппалуз, мысли всякие в голову лезли, и вдруг как-то дошло до меня, что хочется мне услышать, как Оррин поет старые песни, те, что наши предки привезли из Уэльса, или те, что мы переняли у других, таких же как мы переселенцев из Ирландии, Шотландии и Англии. Среди самых счастливых воспоминаний о детстве много у меня картин, как мы поем, сидя у огня. Оррин в этом деле всегда был заводила — красивый, певучий парень, его все любили. А мы не завидовали ни капельки, мы гордились, что он наш брат.
Когда я направился в сторону Нью-Мексико, меньше всего я мечтал о золоте и о неприятностях — а они обычно ходят парой. Золото найти нелегко, но когда человек все же его находит, ему приходится одолевать немало неприятностей, чтобы его удержать в руках.
Сдается мне, человек находит золото только если вовсе не ищет его. Подберет камень, чтоб кинуть во что-нибудь, — а этот камень, оказывается, чуть не сплошное золото; или, скажем, споткнется о выступ скалы — и обнаруживает, что сидит верхом на Материнской Жиле.
Вся история началась из-за того, что я — человек любопытный. А пока что я тащил хвост по пыльной тропе, ведущей на юг, тихо и спокойно, безо всяких бед. Разок-другой пересек след индейцев, но постарался одолеть опасения перед ними.
Когда-то, еще в армейские времена, слышал я от людей, какие для индейцев тяжкие времена настали. С некоторыми из них, вроде, скажем, чероки, которые осели и занялись фермерством или бизнесом, обошлись здорово несправедливо[8]; но большинство индейцев жили совсем по-другому и готовы были в любой момент сняться с места и проехать сотню миль ради славной битвы или если подвернулась возможность украсть лошадей или там добыть скальпы.
Когда война закончилась, мне довелось сражаться с сиу и шайенами в Дакоте — это было уже после резни, которую устроил Вороненок[9] в Миннесоте. Сиу уходили на запад, а мы за ними гнались, и пару раз мы их ловили… или они ловили нас. А в Техасе хватало мне стычек с кайовами, команчами, арапахо и даже с апачами, так что я умел уважать индейцев.
Время тянулось неспешно. По утрам воздух был свежий и прохладный, с намеком на заморозки на более высоких местах, но дни стояли теплые и ленивые, а по ночам звезды светили так ярко, что просто поверить невозможно.
Нет на свете ничего лучше, чем ехать верхом по диким местам, когда ничто тебя не торопит и время в твоих руках, — и я не гнал лошадей, пробирался шагом вдоль спинного хребта Скалистых гор, через Тетоны, а после на юг, к Южному перевалу и Брауновой Дыре. Ехал по длинным, поросшим травой склонам среди осиновых рощиц, останавливался на ночь на цветущих лугах у смешливых ручейков, убивал только для пропитания, прислушиваясь к долгому эхо винтовочного выстрела, — можете мне поверить, славное это было время.
И ничто меня не предостерегало, что беда близка.
Мне все вспоминался мягкий валлийский голос поющего Оррина, и я решил, что могу пока послушать свой собственный голос, — ну, глотнул я из фляги, задрал голову к небесам и затянул песню.
Пел я «Бреннан на болоте», про ирландского разбойника с большой дороги — эту песню я всегда здорово любил слушать в исполнении Оррина.
Только дальше первых строк я не забрался. Если человек собрался петь, когда едет верхом, так ему лучше заранее договориться со своей лошадью. Ему надо иметь либо хороший голос, либо лошадь без музыкального слуха.
Стоило только мне возвысить голос, и я тут же почувствовал, как этот кайюс[10] напрягает мышцы, так что пришлось мне быстренько заткнуться. Мы с этим аппалузой поначалу, стоило мне сесть в седло, все присматривались и прощупывали друг друга, пока я ему не показал, что умею ездить верхом. Но этот конь тоже свое дело знал, умел и брыкаться, и на дыбы становиться, и бить задом, а мне вовсе не хотелось доказывать свои таланты на этом каменистом склоне.