– Она выглядит там, как Ева в райском саду, – посмеиваются над ней сестры, а братец Гейнц, у которого язычок остер, как бритва, добавляет, – но от древа познания она еще не вкусила.
И даже доктор Ласкер немного иронизирует, увидев ее в белом ночном халате раскачивающейся в кресле-качалке под пальмой, растущей из кадки.
– Слышишь, Мадонна, – надсмехается над ней доктор Ласкер, – не хватает лишь скалы и золотого гребня, чтобы ты выглядела, как сирена верхом на волне морской, и совращала сердца несчастных моряков. Поверь мне, корабль любого моряка сойдет с ума, увидев тебя.
– Только корабли дураков сходят с ума, – отвечает Эдит, – мужественный, настоящий моряк захватил бы скалу и вместе с ней деву. Ну, Папа римский, пойдем уже. Моряк, не моряк, я должна тебя укрыть от всей компании. Обнаружат тебя, не дадут покоя даже на миг. Пошли!
В зимнем саду уже шумит кофеварка. Эдит сервировала маленький столик японским сервизом.
– Во имя целостности стиля, – смеется доктор Ласкер, снимая очки, чтобы протереть стекла.
«Без очков он моложе и симпатичней, – думает про себя Эдит, – В очках он и вправду выглядит, как Папа римский, готовый в любой миг поднять руки к небу и благословить верующих. Жаль, никогда не привыкну к такому его виду».
Филипп Ласкер среднего роста. Очень худ. Он не может почему-то управлять нервными движениями плеч и рук. Волосы черные, гладкие. Лоб более высокий, чем обычно бывает при таком сложении, черты лица тонкие и чересчур серьезные, как у человека, над которым нависает тяжесть бесчисленных дел.
«Что у меня общего с этой избалованной девчонкой?» – не раз вопрошает себя в душе Филипп. – «Может ли взрослый и серьезный человек любить женщину только за то, что голова ее столь изящна, как головка Эдит? Этот узел, – упрекает он себя, бесцельно расхаживая целыми вечерами по своей комнате, – надо развязать единым махом. Оставлю Германию. Немало я проповедовал ближним – ехать в страну Израиля. Пришел и мой черед. Вообще-то он пришел давно. И сделать это надо, вместо того, чтобы сплетать, как восемнадцатилетний юноша, дом из паутины мечтаний о женщине».
И в то же время он знал, что с нетерпением ожидает завтрашнего дня, чтобы снова встретиться с Эдит и спорить о том, что никогда, никогда пути их жизни не пересекутся.
Однажды ночью они прогуливались по саду под руку. Эдит прижималась к нему. Хотела показать выпестованные ее руками белые розы. В лунном свете, почудилось Филиппу, настал момент сближения, он притянул ее к себе и поцеловал. Ощутил, быть может, с опозданием, что она пытается вывернуться из объятий. Когда она высвободилась от него, глубокая морщина пролегла у нее между бровями. Тотчас же он защитился стеной юмора, как это бывало не раз, когда волнение захлестывало его в ее присутствии.
– Чего ты так испугалась того, что люди обычно делают в любое время дня и ночи?
– Не люблю видеть лицо, искаженное страстью, и взъерошенные волосы, и…
– Ладно, ладно, – прервал он ее, боясь услышать нечто окончательное, – можешь причесаться после этого.
Эдит, в высшей степени оскорбленная и рассерженная, отогнала его от себя. И он начал лихорадочно собирать документы на отъезд, бегать по всем инстанциям, пока не завершил свой путь в цветочной лавке, где купил Эдит букет белых роз, в знак примирения. На следующий день вернулся к ней, и она встретила его радостным смехом, как будто между ними ничего не было. И все началось сначала.
– Что с тобой сегодня, Папа, снова завяз в размышлениях? Заварю кофе, может, вернешься к себе?
– Привел к вам гостя, Эдит, сына моей сестры. Давно думал его привести. Мальчик рос в тяжелых условиях. Он дик, не воспитан, но очень способен и умственно развит. Хотел бы, чтобы он вместе с Бумбой и Иоанной поехал к деду. Можно?
– Если дети согласятся, почему нет? Места достаточно для всех, и дед обрадуется. Кстати, Филипп, у отца новая идея. Он объявил нам, что собирается послать детей в интернат, где обучение и воспитание на высшем уровне. Что это вдруг на него нашло? Что вдруг он начал вмешиваться в дела своих детей? Знай, что я никогда не дам ему осуществить этот план. Мы все годы пеклись о детях, и у отца нет никакого права в это вмешиваться.
– Планы твоего отца, мадонна, мне очень нравятся. Дети здесь растут дикарями. И у отца есть эти права, как у любого отца, хороши они или плохи.
– Нет! Нет! – непривычно возвысила голос Эдит. Когда она рассержена, зрачки ее глаз расширяются, и голубизна их превращается в узкую каемку. Это случается редко, несмотря на то, что весьма ей подходит.
– Филипп, но ты же, как и я, знаешь, что отец никогда не относился к нам в стиле «отцов и детей» Ни поцелуя, ни объятия, когда мы были малыми, и никакого внимания на то, что с нами происходит, когда мы выросли. Любая попытка к нему приблизиться натыкается на холодность, весь он – принципы, правила и законы. Мы не дадим вывести детей из дома? Кто близок им, если не мы? Мы их любим. Около нас они развиваются в атмосфере свободы, никто не мешает их наклонностям – этим, в общем-то, необычным детям.
– «Мы, дети особенные, не похожие на других, и нам многое позволено». Этот припев, Мадонна, я слышу с тех пор, как вошел в ваш дом. Вы не объединились в чем-то, что учат люди, чтобы приспособиться к реальности текущей жизни, к рамкам этой жизни. Ведь деньги вашего отца дают вам возможность строить для себя выдуманную реальность, особенную, только для этого дома, более того, думать, что это и есть настоящая действительность. Скажи правду, Эдит, если бы не это изобилие, без счета, без меры, к которому вы привыкли, могли бы вы бросаться в любое сумасшествие, любую авантюру, осуществлять любую идею, пришедшую вам на ум? Что будет, если однажды вы наткнетесь на иную реальность? Боюсь, что не сможете в ней устоять. Скажи мне, дорогая, какой ущерб будет нанесен Иоанне, если ее научат стелить постель, стричь ногти, пришивать пуговицы, знать порядок простой жизни, вместо того, чтобы быть погруженной день-деньской в чтение, проглатывать книг не по возрасту?
Филипп начинает прогуливаться по веранде, нервно поводя плечами и думая про себя: «Именно сейчас подходящее время прояснить ей некоторые вещи».
«Что он опять хочет?» – думает Эдит, – «Не удается мне с ним найти общий язык, точно так же, как с моим дорогим отцом. Ведь он тоже человек принципов. Почва под его ногами – та же серая действительность, куда он возвращается, чтобы без конца пережевывать одно и то же. Никогда он не поймет нас».
– И ты, Эдит, навсегда останешься в стенах этого дома, в полном бездействии, и жить будешь в этой выдуманной тобой реальности? И ты не хочешь выйти в широкий мир, испытать себя, почувствовать настоящую жизнь? Ты не думаешь о своем будущем?
Филипп остановился у кресла-качалки, наклонился над Эдит. Она видит над собой его лицо, узкий сжатый рот. Филипп бледен, тяжело дышит. И зрачки ее снова сужаются. Опять голубые ее глаза излучают равнодушие. Между ее бровями снова – морщина.
– Что это за разговоры, Папа? Какую реальность жизни ты снова хочешь мне предоставить? Дом этот и есть реальность моей жизни, и она вовсе не выдуманная. Я довольна моей жизнью, и принимаю ее такой, какая она есть. Думать о каком-то будущем, зачем? Ты ведь знаешь – я не занимаюсь гаданием на киселе.
Морщина между ее бровей углубляется. Она начинает раскачиваться в кресле-качалке и замолкает. Филипп сидит напротив, беспомощный, как после боя.
– Господи Иисусе, мальчик!
Стеклянная дверь веранды резко захлопывается. В комнате стоит Франц, гордый, как тореадор: кроме укусов комаров он получил два осиных укуса. Он счастлив. Фрида бежит за ним с тазом и полотенцем.
– Езус, оса укусила его! Сейчас, сейчас, надо сделать ему перевязку. В родной моей деревне умер человек от укуса осы, а у ребенка их два! Франц, немедленно иди ко мне!
Франц возражает.
Пришедший в себя доктор Ласкер, смеется:
– Оставь его, Фрида. Когда у него вспухнет столько, сколько душа его желает, обещаю тебе, он останется живым.