— Сумасшедший, — только и бросала она ему, когда он хватал ее за талию во время танца или даже целовал ее в смуглую полную нежную шею.
Лишь однажды, когда он стал слишком мил с Люси, Бетти сурово отчитала его. Поэтому Гарольд стал избегать дочери и держаться поближе к матери, которая выглядела как старшая сестра своей дочери. Ревнивые дамочки стали шутить насчет Бетти и даже намекать Шолему Мельнику, встретив его во дворе.
— Мистер Мельник, сторожите вашу мисес, — предупреждали они его, посмеиваясь.
Шолем Мельник не говорил ни слова в ответ на эти женские намеки и возвращался к своей вечной работе, из которой невозможно было выбраться. Точно так же он ни слова не говорил Бетти насчет ее поведения, которое вызывало у него отвращение и мучило его. Шолему не требовалось, чтобы женщины рассказывали ему о Бетти. Он сам все видел и слышал. Занятый своей работой на земле и уходом за скотиной, он каждый раз подмечал своими зоркими зелеными глазами, как Бетти идет с чужаком через двор, как она садится в его желтую машину и уезжает в городок за покупками. Он видел, как она постоянно прихорашивается, пудрится и все время возится со своими локонами, чтобы быть как можно более привлекательной. До его ушей доносились ее песни и смех, который часто нападал на нее в последнее время. Еще отчетливее, чем днем, слышал он это пение и смех по ночам. Лежа в своем сарае на соломе, Шолем Мельник ловил среди других женских голосов каждое Беттино слово, смешок, пение, сопровождаемые басовитым голосом Гарольда и Люсиным щебетанием. Много раз он чувствовал такую боль, такой стыд и гнев от этих легкомысленных ночных голосов, что ему хотелось схватить первые попавшиеся под руку топор или вилы, выбежать и прогнать со своей фермы всех до единого: чужака, Бетти и даже гостей — женщин и девушек. Боясь самого себя, боясь совершить то, что еврей делать не должен, он засовывал кулак себе в рот и кусал его до крови. Наконец, устав сражаться с самим собой, Шолем Мельник, как всегда, пришел к выводу, что жизнь его кончена, что кричать, говорить и спорить ни к чему, ибо такова уж его горькая планида, ибо так суждено ему Небом, где все взвешено, отмерено и записано.
Снаружи совы заводили свои ночные стоны, точно кинес читали, останавливались и снова продолжали, как будто сочувствовали мрачным помыслам лежащего в сарае человека.
6
Единственным обитателем фермы Мельников, который сразу же дал отпор метрдотелю Гарольду, был Бен.
Гарольд попробовал вести себя с Беном так же, как со всеми. Увидев перед собой рослого паренька в фермерских сапогах, слишком больших для его мальчишеских ног, и в коротковатом, перепачканном навозом оверолсе, Гарольд задержал его с надменностью городского щеголя, который разговаривает с деревенским йоклом[189].
— Эй, Майк! — назвал он его первым попавшимся именем. — Вымой-ка мой «студебер», только хорошенько, чтобы блестел.
Бен, вместо того чтобы приняться за пыльную желтую машину, взъерошил черные волосы, которые падали ему на лоб, и зелеными глазами уставился на разодетого типа, стоявшего перед ним. Он уже раньше издалека заметил этого чужака и теперь посматривал на него косо. Бену не понравилось ни то, как он нагло въехал на ферму, чуть не задавив при этом курицу, ни то, как он приказал отцу занести свертки, но меньше всего — то, что он слишком фамильярно подхватил мать под мышки, помогая ей выйти из машины. Теперь он увидел его вблизи. Смерив его взглядом с головы до ног, от гладкого пробора в волосах до желтых ботинок и красных шелковых носков, Бен мгновенно сбил с него спесь.
— Кто, черт возьми, ты такой, чтобы мне приказывать? — спросил он низким грудным голосом, который уже перестал у него ломаться.
Неожиданное сопротивление со стороны перепачканного крестьянского парня, да к тому же малолетки, совершенно сбило с толку самоуверенного метрдотеля. Растерявшись, он разом утратил свою надменность.
— О, я просто пошутил, молодой человек, — сказал он, улыбаясь своей обольстительной улыбкой, с помощью которой он обычно обезоруживал самых разгневанных женщин, — будем друзьями.
При этом он протянул Бену свою руку, тонкую руку с длинными пальцами и острыми отполированными ногтями. Бен сделал вид, что не видит протянутой городской руки, и не протянул в ответ свою грязную мозолистую руку, всю в царапинах и порезах. Также он не протянул свою руку за сигаретой, которой чужак угостил его из серебряного портсигара с монограммой.
— Не куришь, друг? — спросил Гарольд, стараясь казаться солидным человеком, который удостаивает мальчика предложением своей дружбы.
— Курю, — строптиво ответил Бен.
— Почему же ты не хочешь взять у меня сигарету?
— Не хочу, и все тут! — еще строптивее ответил Бен.
Двойного оскорбления Гарольд уже не вынес и попробовал было отстоять свое павшее достоинство.
— Tuff kid, eh?[190] — спросил он, разглаживая тоненькие усики.
— Yep, — подтвердил Бен и зашагал в хлев, бросив чужака посреди разговора.
Гарольд тотчас отправился к Бетти и пожаловался ей на грубость ее сынка. Он выложил ей все. Бетти отправилась в хлев и долго отчитывала сына, который распугивает людей, приезжающих в пансион. Глядя большими черными, мечущими искры глазами, раздувая ноздри, она долго и горячо бросала свои обвинения Бену, который и сам ведет себя не по-людски, и с другими обходиться по-людски не умеет. Она тараторила, точно сыпала горохом из маленького накрашенного и подвижного ротика. Бен глядел на нее своими зоркими зелеными глазами и молчал.
— Well[191], если он мужчина, пусть разбирается со мной сам, а не ходит жаловаться на меня моей маме, — только и ответил он на упреки матери. — А если он боится, то пусть лучше со мной не связывается, а не то я ему пообломаю его блестящие ногти…
Бетти, как всякая мать, которая видит в своем взрослом сыне только ребенка, испуганно взглянула на вытянувшегося юношу, который говорил о драке и о том, что ногти пообломает. Все в нем вдруг стало ей чужим: его грубый голос и рост, его длинные руки и неподатливая мужская шея. Но наибольшее отчуждение вызывало неприкрытое неповиновение Бена ей, его собственной матери. Никогда еще его неповиновение не было таким сильным и открытым, как теперь, когда оно уже граничило с враждебностью, и эта враждебность, как прекрасно понимала Бетти, возникла у Бена не на пустом месте, а из-за того, что она взяла сторону чужого человека, за которого в своей женской ревности слишком уж горячо заступилась. И тем не менее Бетти не захотела признаться самой себе в том, что сама вызвала в сыне это неповиновение, но предпочла чувствовать себя несправедливо обиженной матерью и мученицей.
— Папин сынок! — сказала она, чтобы обидеть Бена.
— Yep, — подтвердил Бен, вовсе не обидевшийся на эти слова.
Как всегда, грубое юношеское «уер» взбесило Бетти, потому что она увидела в этом словечке все нравственное падение своего единственного сына, который, как она когда-то мечтала, мог бы стать человеком — дантистом или даже настоящим доктором.
— Не смей говорить мне «уер»! — закричала она в гневе. — Я не хочу этого слышать, понял?
— Yes, mem![192] — Бен стал преувеличенно вежливым, но в этом не было уважения, только насмешка.
Бетти, как всегда, когда чувствовала себя беспомощной, прибегла к женскому оружию — слезам.
— Боже, за что мне это? — спросила она, подняв свои горящие глаза к черным стропилам, с которых свисали клочья паутины.
Ее пухлые пальчики нервно искали носовой платочек, маленький вышитый носовой платочек, чтобы сдержать подступившие слезы. Бен, который терпеть не мог слез, поскорее наклонился к стоку в цементном полу и принялся выгребать свежий коровий навоз.