Разумеется, я его не выбросил. Просто убрал подальше, в книжный шкаф, к тем письмам, на которые нет желания отвечать.
Вот, значит, почему я не перешел к угрозам, несмотря на то что вы мне не ответили. Ведь если бы я хотел угрожать врагу, то хоть я и не Дохлая обезьяна, но тоже могу привести в трепет десятки миллионов людей, ха-ха. Потому что я человек, который теоретически способен изготовить небольшую атомную бомбу, ха-ха.
Изготовить атомную бомбу, пусть и небольшую! Это уже выходило за рамки разговора, который могли бы вести средних лет мужчины, дожидавшиеся наших д е т е й на школьной спортивной площадке под пасмурным майским небом. Я подумал, что такое, скорее, могла бы сказать всегда погруженная в свои мысли и казавшаяся от этого нервнобольной жена отца Мори. Неужели кто-то мог подумать, что этот похожий на музыканта-авангардиста ученый-атомщик способен привести в трепет даже собственную жену?
Не имея на то никаких оснований, я вдруг осознал, что, скорее, сам отец Мори постоянно находится в зловещей тени, отбрасываемой этой похожей на индианку маленькой женщиной, словно сжавшейся от напряжения — не только духовного, но и физического. Разве он, человек солидный, стал бы угрожать небольшой атомной бомбой, если бы не это давление, которое он непрерывно испытывал? Я вспоминаю, что как раз в тот день отец Мори — неважно, в каком смысле, — впервые употребил слово превращение.
5
Помню и еще один день, когда как-то под вечер меня навестили отец Мори с сыном. Отец Мори сначала несколько раз прошел туда и обратно вдоль покрытой нежной молодой листвой и потому просматривавшейся насквозь живой изгороди, пытаясь определить, что делается в доме. Мужчина небольшого роста в надвинутой на самые глаза шляпе, по форме напоминающей китайскую, каждый раз меняя направление, замирал перед домом, потом снова шел дальше. Чуть отодвинув штору и наблюдая за ним, я размышлял о причине странных движений мужчины и вдруг понял, что это отец Мори, ведущий за руку самого Мори. Если н а ш их доте й, начавших двигаться в определенном направлении, заставляют изменить его без должного объяснения словами и жестами, они, следуя телесной и духовной инерции, сопротивляются этому. И, неосторожно потянув ребенка за руку в другую сторону, можно вывихнуть ему запястье. Инерция бытия наших детей, растолстевших от малоподвижной жизни и неумеренного питания, — сила колоссальная. Я не стал дожидаться, пока отец Мори решится ступить на вымощенную кирпичом дорожку, ведущую в дом, и вышел встретить их. При этом я будто бы в поисках опоры взял за руку сына, подняв его с любимого места — за холодильником, у теплой задней стенки.
Стоявший у низкой деревянной калитки отец Мори, увидев, что из дому вышел я с сыном, растерялся, но его первые слова, так же как и вызывающая улыбка, слегка тронувшая глаза и рот, были подчинены стремлению скрыть свое смущение.
У вас такой вид, будто вы приняли меня за Дохлую обезьяну.
Я ничуть не напутан, скорее испытываю к Дохлой обезьяне отвращение.
Я уже говорил однажды, что это, возможно, не более чем одно из проявлений вашего отвращения к действительности. Разумеется, наше неожиданное вторжение тоже вполне могло вызвать ваше отвращение, ха-ха.
Я открыл калитку и стал наблюдать спектакль, как мой сын и Мори обнаруживают друг друга. Они не разговаривали между собой, не рассматривали один другого. Лишь исподволь раздували жар взаимного интереса, тлевший в их груди, подобно подернутым пеплом углям, и жар все усиливался, и наконец кончиками пальцев они потрогали карманчики джемперов друг друга — тогда их бесстрастные, похожие лица осветились приветливой улыбкой.
Скажи «здравствуй», — сказал я сыну.
Здра-а-авствуй.
Скажи «здравствуй», — сказал и отец Мори своему сыну.
Здра-а-авствуй.
Прошу вас, — пригласил я в дом отца Мори после того, как мы заставили п а щ и х д е т е й поздороваться.
Нет-нет, давайте поговорим здесь. Вы уже нашли и перечитали то письмо?
— Что? Нет, я еще не рылся в письмах. Но саму пачку достал. Стоит посмотреть на эту огромную пачку протестов и ругательных писем — от одного их количества тошно становится.
— Вы правы — вы ведь человек, который в течение многих лет публикует написанное… И тем не менее я надеюсь, что за сегодняшний и завтрашний день вы отыщете и прочтете написанное мной письмо, хотя, как мне кажется, прочитав его заново, опять рассердитесь. Никуда не денешься, я писал это письмо, питая к вам неприязнь, ха-ха.
Отец Мори пришел, чтобы предложить план примирения после этого письма, но, чувствуя, что он может оказаться для меня унизительным, боялся, как бы я не обиделся. Но в конце концов отбросил колебания и заговорил, будто о чем-то постороннем:
Помните, моя жена обращалась к вам по поводу Ооно. Она считает, что все, кто имеет отношение к средствам массовой информации, связаны в единую семью… И вот я подумал, что, если, рассердившись на мое письмо, вы возьмете и напишете статью и кое на что намекнете мне в отместку, Ооно может оказаться в неловком положении. Даже если в беседах с издателями вы только упомянете мое имя рядом с Ооно — одно это уже может повредить ей. Я фигура малозаметная, так что мне безразлично, а Ооно — личность известная. Хотя, с другой стороны, я человек, пострадавший во время аварии на атомной электростанции, что привело меня к группе Ооно, а это стало началом нашей близости, так что и мое имя тоже может попасть на страницы какого-нибудь реакционного еженедельника.
О сплетнях я не пишу. И разговоров такого рода с издателями не веду.
Но вы, наверно, специально сказали моей жене неправду, утверждая, что ничего не знаете об Ооно? Вы сразу же заподозрили подвох в ее вопросе, я в этом уверен.
С Ооно-сан я, разумеется, знаком. Но нужно ли было говорить об этом вашей жене? Между тем, как вы знакомы с Ооно-сан, и тем, как знаком с ней я, существует принципиальная разница, согласны?.. Может быть, лучше зайдем в дом — там и поговорим?
Мы с отцом Мори устроились друг против друга в моем кабинете, а расположившиеся на полу наши дети хотя и не переговаривались между собой, но занялись одной и той же работой — рисованием. Жена принесла детям бумагу, карандаши и сладости, а нам — чай и тут же удалилась, поскольку отец Мори ее полностью игнорировал.
— Я узнал от жены, что вы сказали ей, будто не знакомы с Ооно; наверно, о ней не стоит говорить и вашей жене тоже?
Ооно Сакурао, находясь на студенческой стажировке в Испании, потратила это самое лучшее в жизни время впустую, хотя и она сама, и многочисленные ее приверженцы считали иначе. Во всяком случае, не совершив еще ничего особенного, она получила широкую известность среди журналистов как активная общественная деятельница. Целью ее жизни было снять кинофильм. Она училась у Луиса Бунюеля, но по замыслу ее фильм должен был превосходить все созданное им. Однако, еще не приступив к работе над фильмом, она была захвачена организацией различных народных движений. Но и это тоже, как она считала, входило в подготовку к созданию фильма, к которому вот-вот должна была приступить, — она окружила себя молодежью, готовила ее духовно, эмоционально, физически. Смысл жизни она видела не только в организации различных движений, но и в том, например, чтобы пригласить в Японию поэта, эмигрировавшего в Мексику после войны в Испании, и организовать ему лекционную поездку по стране. Впрочем, на телевидении она получила известность вовсе не благодаря созданию чрезвычайно актуального фильма, рассказывающего о движении за эмансипацию женщин, а благодаря совсем другой работе. И хотя у нее прахом пошло лучшее в жизни время, держала она себя с достоинством, правда иногда несколько комичным, и на митингах, на экране телевизора представала блестящей кинозвездой. Телевизионная дискуссия, в которой я увидел Ооно Сакурао, была посвящена годовщине драматического возвращения на родину солдата — об этом знают все, — который в рядах японской армии воевал в странах Южных морей, а потом даже после капитуляции, не зная, что война окончилась, не сложил оружия и в одиночестве двадцать пять лет продолжал воевать психологически. Дискуссия началась после того, как на экране прошли кадры: яма, в которой жил солдат, сцены восторженных встреч по всей стране, — и Ооно сразу же сморщилась, сказав, что ей нехорошо. Рассказывая о солдате испанцу, ведущему настоящую борьбу в изгнании, значительно более долгом, чем то, которое пережил солдат, пропустивший окончание войны, она побледнела — ей снова стало нехорошо, — я это видел собственными глазами.