— А, понимаю. Я не сразу уловил твою мысль.
Она продолжала:
— Это был только предрассудок. Сначала, когда чужеземцы завезли сюда мыло, оно никому не понравилось; но как только оно стало модным, все его сразу полюбили, и теперь оно есть у всех, кому это по средствам. А вы любите его?
— Конечно! Я бы умер, если бы у меня его не было, особенно здесь. А тебе оно нравится?
— Я просто обожаю его. А вы любите свечи?
— Я считаю их предметом первой необходимости. А тебе они нравятся?
Глаза ее засияли, и она воскликнула:
— О, не напоминайте мне о них! Свечи!.. И мыло!..
— А рыбьи кишки!
— А ворвань!
— А отбросы!
— А рыбий жир!
— А падаль! А заплесневелая капуста! А воск! А деготь! А скипидар! А черная патока! А...
— О, перестаньте! Замолчите!.. Я умру от восторга!..
— А потом подать все это в корыте, пригласить соседей и попировать всласть!
Однако видение идеального пиршества было чересчур волнующим, и она лишилась сознания, бедняжка. Я растер снегом ее лицо, привел ее в чувство, и вскоре волнение улеглось. Затем она снова возвратилась к своему рассказу.
— Итак, мы поселились здесь, в новом красивом доме. Но я не была счастлива. И вот почему: я была рождена для любви, и без нее для меня не существовало истинного счастья. Мне хотелось, чтобы меня любили ради меня самой. Я хотела поклоняться и искала поклонения; ничто другое, кроме взаимного обожания, не могло удовлетворить мою пылкую натуру. У меня было много поклонников, даже слишком много, но все они страдали одним и тем же роковым недостатком; рано или поздно я обнаруживала его, ни одному не удалось его скрыть: их интересовала не я, а мое богатство.
— Твое богатство?
— Да. Ведь мой отец самый богатый человек нашего племени и даже всех племен в этих местах.
Из чего же состояло богатство ее отца? Это не мог быть дом — каждый в состоянии построить такой же. Это не могли быть меха — они не ценились здесь. Это не могли быть нарты, собаки, гарпуны, лодка, костяные рыболовные крючки и иглы и тому подобные вещи — нет, их не ценили здесь высоко. Что же тогда делало этого человека столь богатым и привлекало в его дом рой алчных женихов? В конце концов я решил, что проще всего спросить об этом у нее. Я так и поступил. Мой вопрос так явно обрадовал девушку, что я понял, как страстно ей хотелось услышать его. Она так же сильно горела желанием рассказать, как и я — узнать. Она доверчиво придвинулась ко мне и сказала:
— Отгадайте, во сколько его оценивают? Никогда не угадаете!
Я притворился, будто глубоко задумался, а она следила за моим озабоченным и напряженным лицом с наслаждением и жадным интересом; и когда наконец я сдался и попросил ее утолить мое любопытство, сказав, во сколько оценивается состояние этого полярного Вандербильта, она прошептала мое в самое ухо, делая ударение на каждом слове:
— В двадцать два рыболовных крючка... не костяных, а чужеземных... сделанных из настоящего железа!
Затем она величественно отпрянула, чтобы насладиться эффектом своих слов. Я постарался сделать все, дабы не разочаровать ее. Я побледнел и пробормотал:
— Великий бог!
— Это так же верно, как то, что вы живы, мистер Твен.
— Ласка, ты обманываешь меня... Не может быть!
Она испугалась и смутилась.
— Мистер Твен, — воскликнула она, — каждое мое слово — чистая правда... каждое слово. Вы же верите мне? Неужели вы не верите мне? Скажите, что верите... пожалуйста, скажите, что верите мне!
— Я... Ну да, я верю... Я стараюсь верить. Но это так все неожиданно. Так неожиданно и поразительно. Ты но должна говорить подобные вещи сразу, без подготовки. Это...
— О, извините меня. Если бы я знала...
— Ничего, ничего. Ты еще молода и легкомысленна и никак не могла предвидеть, какое впечатление произведут твои слова...
— О дорогой, я должна была предвидеть. Почему...
— Видишь ли, Ласка, если бы ты начала с пяти или шести крючков, а потом постепенно...
— А, понимаю, понимаю... Потом постепенно добавила бы один крючок, потом два, а потом… ах, почему я не сообразила сама?
— Ничего, девочка, теперь все в порядке... Мне уже лучше... А скоро и совсем пройдет. Ты понимаешь, сразу сказать обо всех двадцати двух крючках человеку неподготовленному и к тому же не очень крепкому…
— О, это было преступлением. Но вы должны простить меня! Скажите, что прощаете... Пожалуйста!
После долгих и весьма приятных уговоров, ласк и убеждений я простил ее. Она была снова счастлива и вскоре возвратилась к своему повествованию. И тогда я узнал, что семейная сокровищница таит в себе еще одну вещь — по—видимому, какую—то драгоценность — и что она избегает говорить о ней прямо, дабы я вновь не был потрясен. Но мне хотелось узнать, что это такое, и я убеждал Ласку сказать. Она боялась. Однако я настаивал и уверял, что на этот раз я подготовлюсь и возьму себя в руки, так что со мной ничего не случится. Она была полна тревоги, но соблазн открыть мне чудо и насладиться моим изумлением и восхищением был столь велик, что она призналась: сокровище при ней. Еще раз справившись, уверен ли я в своей твердости, она полезла к себе за пазуху и, не сводя с меня тревожного взгляда, вытащила помятый медный квадратик. Я покачнулся, изображая обморок, и душа ее исполнилась восторга и в то же время ушла в пятки от страха. Когда я очнулся и успокоился, ей захотелось тут же узнать, что я думаю о ее сокровище.
— Что я думаю? По—моему, я ничего прелестнее не видел.
— Правда? Как мило, что вы так говорите! Но ведь он в самом деле чудесный, правда?
— Да, конечно. Я не отдал бы его и за весь земной шар.
— Я так и знала, что вы будете восхищены, — сказала она. — Мне он кажется чудесным. И другого такого нет в наших широтах. Люди проходили весь путь от Ледовитого океана, только чтобы взглянуть на него. Вы когда—нибудь видели такую вещь?
Я ответил, что нет, вижу впервые в жизни. Мне было больно произнести эту великодушную ложь, ибо в свое время я видел миллионы таких квадратиков, — эта скромная драгоценность была не чем иным, как помятым старым багажным жетоном Центрального вокзала в Нью—Йорке.
— Боже мой! — сказал я. — Неужели ты носишь его с собой, когда ходишь одна, без охраны и даже без собаки?
— Ш—ш—ш! Не так громко! — ответила она. — Никто не знает, что я ношу его с собой. Все думают, что он лежит в папиной сокровищнице. Обычно он хранится там.
— А где эта сокровищница?
Это был бестактный вопрос, и на какое—то мгновенье она растерялась и насторожилась, но я сказал:
— Полно, не бойся меня. У меня на родине семьдесят миллионов человек, и хоть самому не полагается хвалить себя, но среди них нет ни одного, который не доверил бы мне любого количества рыболовных крючков.
Это успокоило ее, и она рассказала мне, где у них хранятся крючки. Затем она еще раз отклонилась от своего повествования, чтобы похвастаться размером кусков прозрачного льда, которые заменяли стекла в окнах их дома, и спросила, видел ли я что—либо подобное у себя на родине; я совершенно честно признался, что не видел, и это обрадовало ее безмерно, у нее даже не хватило слов выразить свое удовольствие. Ее так легко было обрадовать, а делать это было так приятно, что я продолжал:
— О Ласка, ты счастливая девушка! Этот прекрасный дом, эта изящная драгоценность, это богатство, этот чудесный снег и великолепные айсберги, бескрайние льды, общедоступные медведи и моржи, благородная свобода, великодушие, всеобщее восхищение, всеобщее уважение и преданность — всем этим ты обладаешь, не прилагая к этому никаких усилий; ты молода, богата, прекрасна, тебя добиваются, за тобой ухаживают, тебе завидуют, ни одно твое требование не остается невыполненным, ни одно желание — неудовлетворенным, все, что ты захочешь, будет у тебя — разве это не счастье? Я встречал тысячи девушек, но только о тебе одной можно с полным основанием сказать все это. И ты заслуживаешь этого счастья, Ласка, заслуживаешь, я верю всем сердцем.