— Чтой-то я не пойму! — заговорила визгливым голосом, ядовито поджимая губы, ни к кому не обращаясь. — Какое это такое может быть детство?.. что вы тут понимаете? Этот Митя твой здоровый мужик уже был, а ты девчонкой еще у своей тетки приживалась. Дурачок, он, что ли, был, с маленькими возиться. А не напоминает он на дурачка-то! Нет! При чем же тут у вас будто бы детство?
Митя повернулся к ней, преспокойно уставился и рассматривал с обидно-равнодушным интересом, не отвечая.
Маляр и Афанасий замолчали. В наступившей тишине, вдруг совсем позабывшись, громко и радостно рассмеялась Наташа:
— Да вы же не знаете! Ведь он спасал моего чертенка!.. Чуть сам не захлебнулся!
Совсем неловко стало за столом. Даже Митя, обернувшись, недоуменно смотрел на Наташу невидящими глазами, как в глухую темноту, потом нахмурился, сузив глаза, точно стараясь уловить какую-то светящуюся точку, и вдруг все лицо его разом просветлело.
— Ага, вспомнил? — в нелепом восторге воскликнула Наташа.
— Что такое? Что это такое? Вы про что? — озадаченно, все беспокойнее спрашивал Наташин муж, примирительно улыбаясь.
Наташа, не отвечая, откинулась на спинку стула, закинула голову и, глядя в потолок, почти запела, озорным смеющимся голосом:
— Был у меня возлюбленный, самый первый. Он был чертик. Красивый, как огонь. Он мчался верхом на розовом поросенке и всем показывал нос. Я его очень любила, укладывала спать к себе под подушку...
— Точно! Точно! — впервые рассмеиваясь, радостно кивал Митя. — Ты мальчишек попросила покатать его у нас в пруду на парусной лодочке, а она и опрокинулась. Мальчишки за мной: „Скорей! Наташкин черт на лодке катался и потонул!“ Я прибежал: стоит на берегу, в волосы вцепившись, и на воду уставилась... Я уж нырял, нырял, да куда там, в заводском пруду вода как кофий.
— Да, да, посинел весь, чуть сам не захлебнулся... Я долго переживала, как он лежит там, бедный, в грязной тине, и некому ему даже нос показать... Потом я про него позабыла. Странно. Вот вдруг вспомнила.
— Не пойму, ничего не пойму... — растерянно озирался Вася. — В каком это смысле тут черти? Ты это смеешься?
— Нет, что ты! Настоящий чертик. Маленький, со спичечную коробочку, вдвоем с поросенком. Ну, игрушка. Других-то у меня не было.
— Ты никогда мне не рассказывала.
— Да я и сама позабыла. Вот сейчас только: Митя пришел, из-за него, что ли, и вспомнилось.
— Это дурачество-то, утоплых чертей вспоминать, у тебя небось от тетки твоей, богомолки, осталось, — брезгливо скривив губы, выговорила Степанида.
— Глупей сказать ничего не могли, — так и вспыхнув, Наташа выпрямилась. — Богомолка! Да я ни разу не видела, чтоб она молилась. Это у вас все какие-то великие праздники: „Ведение“, „Микола“, „Сретенье“ — а что оно такое, даже и сами не знаете.
— Совсем другое дело. Тебя никто не заставляет. Это уж наш русский обычай такой, а не богомольство какое-нибудь, — презрительно отвернулась Степанида.
За столом зашумели Афанасий с маляром, а Наташа с Митей как будто одни остались с всколыхнувшимся воспоминанием о тетке Жене, общей тетке Евгении Воиновне. После того как отхлынули бои и потекли черные будни оккупации в чужом украинском городке, где совсем случайно ее захватила война, она как ни в чем не бывало, так же, как она это делала у себя дома, с утра собирала соседских ребятишек и уводила их на целый день гулять в пригородный лес. Набиралось их, по рассказам, до тридцати голов мелкоты, и по утрам они топали, поднимая пыль по улице, как стадо телят за пастухом, следом за теткой. Только при немцах она стала для важности носить маленькую, сплюснутую траурную шляпку из черной соломки. Сухая, невозмутимо строгая, в сползающих на кончик носа очках — чистая карикатура на старую деву, классную надзирательницу, — она на виду у всех шествовала вдоль улицы к лесу, изредка рассеянно шлепая по затылку отстающих.
Уже после стало известно, что в общем этом маленьком стаде были многие дети разыскиваемых, расстрелянных, скрывшихся из города, и две кудрявые еврейские девочки, которых она сама коротко обстригла и в конце концов выучила твердо выговаривать „р“.
Не все эти дети дожили до дня освобождения, но те, кто остались в живых, припоминали, что в лесу тетка учила их петь советские песни, придумывала игры, показывала птиц, праздновала 1 Мая и День Красной Армии, учила, как надо думать одно, а говорить при немцах другое, хотя вообще врать грех, но сейчас нужно. И никто из пяти-семи-восьмилетних ребят, которым она доверялась, ее ничем ни разу не выдал, не проболтался. Еще она им рассказывала какие-то сказки, но запомнили они в особенности одну, которая всегда кончалась игрой. Она говорила, что давным-давно, в старину, жил на свете один такой мальчик, очень бедный, до того добрый, что все его желания исполнялись. Однажды он сидел на дороге и лепил из мокрой глины птичек и налепил их целую стайку. Подошел злой мальчишка и стал ногами давить и топтать его мягких глиняных птичек. Тогда мальчик заплакал, захлопал в ладоши и закричал: „Кш! Скорей улетайте!“— и глиняные птички послушались, вспорхнули и улетали. Досказав сказку, тетка громко хлопала в ладоши и вскрикивала: „Кыш!“ — И все ребята только этого и ждали, во весь дух разбегались в разные стороны по всему лесу и прятались.
Задумывала она что заранее или нет — никто потом, конечно, сказать не мог. Скорее всего, ничего она не могла задумывать, а просто так оно само получалось. В один прекрасный день, когда к городу уже приближались бои и фашисты готовились бежать, на полянку в лесу, где тетка играла с ребятами, из города, задыхаясь и спотыкаясь, прибежала молодая женщина с криком: „Угоняют! Сюда едут!..“
Тетка своим строгим скрипучим голосом объявила: „Вот я сейчас захлопаю в ладоши, значит, „птички разлетаются!“ — бегите в разные стороны! Сегодня как можно подальше, поняли? И пока я не позову, не сметь возвращаться!.. Ну, мои дорогие! Бегом!“ — и громко захлопала жесткими сухими ладошами. Ребят как ветром сдуло, только один вялый мальчик и две девочки остались на месте, капризничали, не хотели играть. Обозленные, страшно спешившие, видимо боясь задерживаться, солдаты застали их на поляне и бегом потащили детей к машине. Тетка Женя сорвалась, пытаясь вскарабкаться в высокий кузов машины, упала и, даже не отряхнув с себя дорожной пыли, встала и пошла, широко шагая, следом за машиной.
— Да, да... — Митя вздохнул. — И ничего дальше неизвестно, что с ней было.
— Определенного ничего, Кто-то вспоминал, что видел ее черную шляпку в канаве. Ведь все почти, что известно, сами дети рассказали. Которые успели разбежаться по лесу. А дети забывают быстро... Да, видели ее у дверей комендатуры, она стучалась, требовала, чтоб ее впустили. Ее отталкивали, гнали прочь, а она строго и повелительно, по-русски и по-немецки, с непоколебимой убежденностью повторяла: „Там мои дети!.. Мои дети, вы что, не понимаете!“ И она втиснулась-таки в дверь, и больше ее никто не видел... Только смятую шляпку в канаве...
— Чудное дело, а чего ж это фашисты на нее глядели, столько времени ее не трогали? — насмешливо поджала губы Степанида.
— Надо будет их спросить, — тихо проговорил Митя.
— Чего тут особенного, — оживился маляр. — Немец видит, ведьма в шляпке, псих с приветом — отворотился да плюнул.
— Всего скорей, это одни выдумки. Кто это все видел-то?
— Дети!.. И стыдно вам говорить!
— Чего люди не придумают.
Маляр в восторге от своей находчивости завопил:
— А где это фактицки запротоколировано? Игде?
— Мы пойдем, — сказал Митя и встал. — Довольно противно с вами разговаривать.
Но тут как с цепи сорвалось и покатилось вовсе уж безобразное.
Афанасий одним рывком спрыгнул со стула на свою платформочку и с грохотом помчался вокруг стола в надежде завязать с кем-нибудь драку. У него был излюбленный прием: с разгона подкатиться, сбить с ног — и врукопашную. Ручищи у него были железные.
— Какие ты слова, старый хрен, посмел выговорить, повтори! Псих? Псих и ведьма? Подлинная патриотка советского народа — вот она кто! Попробуй повтори! Я из тебя такое сделаю, куриная твоя рожа!