Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Вот уж на это ни малейшей надежды... Я сам все знаю и понимаю... И то мне добрые люди говорят: встряхнуться надо!.. Это, конечно, правильно. А все-таки ведь что-то и подлое есть в этом — стряхнуть с себя все и зажить какой-нибудь новой жизнью, а прежней будто и не было совсем! Преблагополучной и приятной новой жизнью. А те, кому не так повезло, как мне, кому почти ничего и не досталось... ни осенних звезд Лебяжьей канавки в старинной тишине Летнего сада, ни даже солнечного лучика, вспыхнувшего на золотом кораблике Адмиралтейского шпиля... Кому ничего... даже расцвести не суждено было... Пускай, раз им не повезло, и остаются там... в сумерках моего единственного жалкого и тоже гаснущего понемногу воспоминания. Лишь бы мне бодро встряхнуться и двинуться дальше!.. Это я все чепуху порю, все чушь. Туманно и ни к чему!..

— И твой странный друг с его странной фамилией, — не спросила, а подсказала вкрадчиво она.

— Да, Палагай.

Слово это было как ключ. Само выговорилось вслух, и говорить ему стало легко. Ей ничего не приходилось спрашивать, но с болью и жадностью слушала так, что он сам обо всем говорил и говорил... Впервые напряженный, туго сдавленный комок, лежавший у него в груди, принимал форму слов, уходил из него, оставляя после себя чувство невыразимого облегчения, о котором он и мечтать не смел. Он ни от чего не отказывался в своем прошлом. Он его делил. Оказывается, мог разделить с ней.

— ...я теперь лучше всего ее помню, когда ей было лет девять. Может, потому, что была фотография. Ее снимали во дворе. Она стояла, опустив руки, очень довольная, что ее снимают, старалась держаться как можно лучше: прямо, как солдатик, руки по швам, и боясь нечаянно улыбнуться. Только смотрела прямо перед собой, доверчиво, самоуверенно вглядывалась в свое громадное, прекрасное будущее, а рука сжата в кулачок — это она прятала гребешок, которым наскоро перед съемкой начесывала челку на лоб. Ножки тоненькие, в тапочках... Всего было две карточки: у Палагая и у меня, и странно, обе сгорели в самолетах, да ведь это уж все равно. Мне всегда казалось, что это подло будет, если я хоть когда-нибудь, хоть кому-нибудь на свете вдруг стану словами рассказывать... как будто я чужому выдаю не свою тайну. Может, это гадко, но я так почему-то сейчас не чувствую.

Он приподнялся на локте, вглядываясь в полутьме ей в глаза. Он совсем было забыл, какие странные у нее, до прозрачности, светлые глаза, точно однажды наплаканные, да так и оставшиеся навсегда наплаканными этой ясной, сияющей влагой.

— Я безмерно тебе благодарна за то, что ты мне говоришь. Ты ее очень любил? — спросила она.

— Да, конечно, очень люблю.

— Как хорошо ты это сказал! Я ведь никогда ей не помешаю, никогда!.. Но ведь теперь ты все сам слышал, что ты говорил. Значит, все понял... Бороться с судьбой, милый? Это одни слова. Бороться можно с ветром... с людьми... с усталостью, а с судьбой?.. Отказаться от своей доли? Я почему-то всегда представляла себе громадный такой каравай, от которого мне отрезают мою долю, и я бережно принимаю, подставив ладони, чтоб не просыпались крошки... С настоящей судьбой нельзя ссориться, даже когда она жестока и несправедлива, ведь она — твоя доля.

— Ты думаешь? — голос его прозвучал странно: насмешливо, и печально, и с великим каким-то облегчением.

Она долго молчала, все стоя на коленях у изголовья постели на мягком овчинном меху, улыбаясь в темноте и сдерживая слезы.

На длинном столе под окном, косо освещенные луной, лежали рядами осенние яблоки, очень крупные и твердые.

— Я возьму одно, можно? — быстро сказала она и, выбрав самое крупное, сейчас же вышла на крыльцо, оставив за собой дверь открытой.

Черные тени деревьев, изгороди и сарая, вытянувшись, лежали на залитой лунным светом земле. Ярко блестел вбитый в плаху топор, с торчавшей вверх рукояткой, и в налитой до краев бочке у колодца лежал голубой круг лунной воды. В воздухе стоял зудящий комариный писк, и издали все еще тянуло горьковатым запахом гари из-за реки.

В холодном безоблачном просторе неба сияла громадная, почти совсем полная, луна с одним чуточку недорисованным левым краем.

С радостным изумлением она крикнула ему со двора:

— Тут осень!

Немного погодя донесся ее смеющийся голос:

— Он толкается!

«Не может быть!» — подумал он и, вскочив, неслышно подошел к открытой двери.

Посреди двора он увидел Марину. В неимоверно долгополом, ей не по росту полушубке, она сидела на корточках, чуть ли не нос к носу с Барханом. Сидя друг перед другом, оба дружно, с хрустом жевали. Она, глубоко надкусив твердое яблоко, с сочным треском отламывала и протягивала ему кусок, а Бархан, осторожно потянувшись, разом выдергивал его у нее из рук.

Заметив хозяина, Бархан застеснялся, сделал вид, что ничего тут и не было, и ушел за угол сарая.

На рассвете, когда от солнца просияли молоденькие свежие веточки на самых вершинах высоких сосен, а в сумраке леса еще плавал белый туман, они молча, держась за руки, подошли к машине. Здесь, в лесу, среди разнообразия листьев — круглых, заостренных сердечком, овальных или, точно виноградная гроздь, нанизанных на один стебелек, среди всего разноцветия этих обыкновенных кустов со всеми оттенками — от зеленого до блекло-желтого, ярко-лимонного, багряно-красного, машина была похожа на очень некрасивого гладкого желтого зверя, неуклюже зарывшегося, глупо спрятав нос, в кусты.

Остывшая за ночь, она не хотела заводиться ни с первого, ни со второго, ни с третьего раза. Пришлось открывать капот, и то, что они вместе, немного волнуясь от спешки, копались в моторе, прежде чем он наконец взревел и спокойно зарокотал, очень помогло им перенести непреодолимо тягостные минуты перед расставанием.

— Ну, — сказала Марина, — теперь ты иди домой, никуда не ходи, запрись, никого к себе не впускай. Будут стучаться, а ты не открывай, как будто тебя нет. Как только я освобожусь, сейчас же примчусь обратно. Да?

И он опять стоял и смотрел, как машина уходит от него по его просеке, как выезжает вдалеке на шоссе. Рука в перчатке, высунувшись из окошка, до конца махала ему на прощанье.

Захлебываясь от восторга, Викентий громко стукнул на ходу в дверь учительской и тут же ворвался внутрь. Хохоча, он прикрывал себе ладонью глаза.

— Я не смотрю, ничего не вижу, если тут неодетые дамы!.. Можно открыть глаза?

— Нельзя, — спокойно сказала Марина. Она стояла одетая перед зеркалом. В одной руке у нее был раскрытый флакончик духов, в другой стеклянная пробка.

— А носом нюхать можно? Лаванда... Наборному войти можно? Я его притащил как живого лжесвидетеля.

— Входите! — крикнула Осоцкая. — Что у вас там? Только я сейчас ухожу.

— Он сейчас пойдет рассказывать и, конечно, все переврет, — виновато ухмыляясь, сказал Наборный, входя. — Но должен вам сказать: действительно!..

Викентий отмахнулся:

— Слушай меня, Марина! Нет, ты слушай, никуда ты не уедешь, пока не выслушаешь, или будешь весь остаток жизни рвать на себе волосы, слушай, ты же знаешь этого нашего летчика, Хвазанова, ну, который возил оператора древние Брянские леса снимать с птичьего полета? Знаешь? Так вот, только что вызвали... какой-то его начальник...

— Андрианов, — подсказал Наборный.

— Хоть бы Петуханов! Начальник! На расправу! Ты же знаешь, что один наш общий, хотя и лесной, друг впутался в некое недоразумение... Ну да, знаешь... Постой, он тебе, может, все сам рассказал? Тогда очень жаль.

— Н-нет, — запинаясь, с внезапно возникающим беспокойством, Марина отставила пузырек и быстро повернулась. — Нет, ничего... Да, да, странно, я ничего не спросила. А что? Что-нибудь новое?

— Новое, новое!.. Является наш Хвазанов, с виду вроде ничего, но внутри трясется как овечий хвост, а наш друг, вот этот, — он ткнул Наборного в живот, — он и снаружи выглядел как типичный клятвопреступник, лжесвидетель и растратчик в разгар ревизии...

51
{"b":"166386","o":1}