И еще она подумала, что никто из ее друзей не мог бы столь живо нарисовать незнакомый ей край, хотя среди ее приятелей есть способные, даже талантливые ребята.
Она вдруг принялась рассматривать Сергея Фомича, словно увидела впервые. На лице — ни морщины: ветры да солнце, трудовая жизнь продубили его лицо, сделали стойким против времени. И глаза у него острые, умные. И фигура легкая, не кабинетная: он как бы из одних мускулов. И чуть припорошенные снежком виски скорее красят, нежели старят мужественное лицо. И такому человеку можно довериться.
Он не походил на друзей отца, хотя был, возможно, ненамного моложе их. Отяжелевшие, с брюшками, утратившие мускулатуру, они были недоступны для рядовых людей и чрезмерно предупредительны по отношению к старшим. Бывали ли они откровенны друг с другом? Жизнь сложна. Не все противоречия сняты. Что же касается папы…
Он хорош и добр, он — папа… Но постоянные болезни сделали его раздражительным. Она иначе не представляла его, как с грелками, в меховой безрукавке, даже если он в кабинете у горячей батареи. Сказывались годы гражданской войны, годы Отечественной.
Впрочем, и Сергей Фомич был на войне, он получил ранение осколком бомбы в плечо при форсировании Днепра под Киевом, у Вышгорода. Как-то рассказал ей об этом и показал рану. Ксена еще тогда подумала, что мужчины вообще любят поговорить о боевых своих делах и показывать ранения…
Когда дождь затих, они пошли домой. Разговорились о кинофильмах, которые видели в последние годы. Сергей Фомич помнил имена актеров, сюжеты и, если Ксена забывала, двумя-тремя деталями восстанавливал изгладившееся.
Он высказал несколько мыслей о кино завтрашнего дня, о будущем театра и вдруг умолк.
Стоит ли обо всем этом? Ведь только в науке возможна объективность суждений, в искусстве же все субъективно… Не так ли она говорила? Не она ли возмущается, когда от высказывания личных взглядов и вкусов люди переходят к навязыванию взглядов и вкусов? Обязательность мнений даже профессиональных критиков она встречает с ухмылкой! Но об этом тоже не стоит говорить. Тем более, что больные рассуждают, словно врачи, а читатели, как писатели…
Оба рассмеялись.
7
С прогулки Ксена возвратилась усталая, но просветленная, хотя ничем не могла объяснить своего душевного состояния. Она не пошла ужинать и легла.
Несколько раз заходила Полина Петровна. По ее хмурому, но все равно хорошенькому лицу было видно, что она чем-то расстроена. На Ксену не взглянула.
Молчание…
Что ж… Причина?
Не все ли равно!
Низкий грудной голос пел жестокий романс:
«Старый муж,
Грозный муж,
Режь меня,
Жги меня…
Я другого люблю,
Умираю любя…»
Полина Петровна, кажется, тоже прислушалась, выражение лица ее вдруг изменилось: хмурость уступила задумчивости.
«…Как смеялись тогда
Мы твоей седине…»
Полина Петровна резко выдернула штепсельную вилку репродуктора.
Ксене почему-то стало холодно. Она включила лампу, которая стояла на тумбочке, и взяла книгу, зачитанную до того, что листочки превратились в тряпочки: не сразу перевернешь.
Но не читалось.
И лежать молча, когда рядом живой человек, тяжело. Собственно, что Полине Петровне надо? Какое Ксена совершила преступление? Мелко, неприятно, как сухарные крошки на простыне.
К счастью, Полина Петровна недолго возилась у туалетного столика и в гардеробе: подмазав губки и вытерев сиреневой водой руки, шею, она надела новое платье, причесалась и ушла, оставив после себя облачко из сирени… Да, каждая женщина уверена, что она — первейшая чистёха, самая аккуратная, что у нее тонкий вкус… А ведь как крикливо одевается…
Не спалось. Давило на сердце, оно билось до того тихо, что рукой не удавалось уловить толчков.
Полина Петровна пришла после отбоя. Долго сидела на кровати, не раздеваясь. Что-то писала за столом. Уходила и снова возвращалась. И это — как будто в комнате никого…
Ночью шумел тревожно осокорь. И ритмично постукивал крючок открытой форточки.
Утром Ксена вышла в сад. После вчерашнего дождя стволы деревьев были мокры с одной, наветренной стороны. Известковые ступени высохли; только в раковинах зеркально поблескивали крохотные озерца.
Она прошла мимо старого дерева, в дупле которого лежали окурки, конфетные бумажки, кожурки от мандарин. Радио передавало сводку погоды. 26 апреля. В Киеве, Ялте, Сочи + 12. В Красноярске +22…
Двадцать два? В Красноярске? А на юге 12. Просто удивительно!
А в Хакассии?
Об этом не сообщалось. Но и в Хакассии было тепло, — ведь это рядом с Красноярском!
Утро начинается с пения птиц и робких солнечных бликов, обещающих хорошую погоду. Но обещания не выполняются: дождь придет так же неизбежно, как вечер и ночь. Ксена зябко повела плечами.
Скворушки, сидя на дереве, пели: тю-и… тю-и…
Пошла к Ребровой балке. Ели, осокори, березки. Тропинка, извиваясь, уходит выше, винтовой лестницей. И вот роща внизу, в провале, а Ксена — над деревьями, может даже коснуться верхушек, которые кажутся такими доступными и в то же время непривычными, как пойманные зверьки.
И здесь на скале — десятки надписей. Склон усыпан жухлыми листьями, сухими веточками, россыпью камней. Пробивается ярко-зеленая трава.
Некоторые березы впились ветвями в расселины, другие тесно прижались стволами к скале — не отделить!
Из трубы ближайшего санатория вывинчивается спираль дымка. Как в морозное утро.
Прохладно. Сыро. В такую минуту хочется протянуть руки к костру. Или близкому человеку.
На площадке Ксена оглянулась. Город пробуждался. В утреннем воздухе звуки проступают четче; прошел и остановился автобус: зашипело, будто из проколотой шины. Кто-то шел по асфальту; далеко разносилось шарканье ног. Юркие синички хозяйственно обследовали старую шишку на высокой сосне. Они выстукивали ее со всех сторон, занимая разное положение; некоторые даже свисали вниз головой, цепко держась за шишку лапками. Ветви сосны темно-зеленые с рыжими кончиками, смятыми, похожими на завитки ржавой проволоки.
Почему потянуло в горы? Подальше от людей? Да, конечно, одиночество порой нужно человеку, как общество. Когда Ксена вернулась, в вестибюле царило оживление, почти все спустились вниз.
Оказывается, готовилась экскурсия к замку «Коварство и любовь» и к «Медовому водопаду». Со всех сторон несутся реплики, шутки, смех. Кто-то объявил, что идет платить за «Коварство и любовь». Ему ответили, что за коварство и любовь не платят, а расплачиваются!
Люди любят острое словцо всегда и везде, даже в труднейшие минуты жизни.
Здесь же оживленная Полина Петровна. Она — в центре, это та ось, вокруг которой что-то вращается, шумит. С ней поэт из Киева, Ксена его встречала на студенческом вечере, даже разговаривала с ним, но он сейчас ее «не узнает…»
Полина Петровна показывает поэту своего мотылька, приколотого к левому плечу. Мотылек переливается разноцветными огоньками. Такие броши Ксена видела на Владимирской улице, в лоточках. Нравится?
Поэт щурит и без того узенькие глаза, присматривается к плечу Полины Петровны, наклоняется близко к ее декольте и изрекает:
«Сей мотылек себе сыскал
Вполне достойный пьедестал!»
Раздаются аплодисменты. Кажется, этот «экспромт» Ксена уже где-то слышала…
В столовой за дальним столиком — Сергей Фомич. На таком расстоянии не здороваются, но он перехватил ее взгляд и, кивнув головой, улыбнулся.
Новые лица. Санаторий подобен жизни: одни входят в мир, другие его покидают. За соседним столиком — пара. С утреннего поезда. Он сидит спиной к Ксене, она — лицом. У него тяжелые плечи, короткая, с валиком шея. Он занят едой, словно государственным делом. Судя по спине и шее, это уже пожилой человек.