Штормтрап висел неудачно — возле шпигата, из которого хлестала грязная вода. Всегда почему-то рыбаки вывешивают штормтрап возле самых шпигатов.
Мы подвалили к трапу и приняли порцию вонючей воды в вельбот. Это спутало нам карты.
Мы раньше договорились, что пускать припадочного больного, да еще находящегося в состоянии обиды и раздражения, по штормтрапу без страховочного конца опасно. И что мы выполним все требования техники безопасности на судах советского морского флота, то есть привяжем его бросательным концом вместе с чемоданом, а потом уже выпустим с вельбота. Но эпилептик с ходу прыгнул на штормтрап и полез на восьмиметровую высоту. Да еще эта проклятая сумка болталась у него через плечо. И тут мы поторопились отойти, чтобы если он шлепнется вниз, то в воду, а не нам на головы и не на жесткие борта вельбота.
Больной добрался нормально. Мы видели, как чужие руки протянулись к нему через фальшборт и приняли его на свои заботы. Но что-то уже нарушилось в ритме всей операции. И океан, и море терпеть не могут, когда все идет строго по плану. Они обожают неожиданности.
Короче говоря, мотор заглох.
Тут не было ничего особенного, потому что моторы спасательных вельботов для того и существуют, чтобы отлично заводиться, пока вельбот лежит в объятиях шлюпбалок, и обязательно глохнуть, когда вельбот просыпается на волне.
Боцман отпихнул моториста и сам крутил заводную ручку. Моторист говорил, что раньше предупреждал о неполадках в охлаждении. Старпом кричал боцману, чтобы тот не так старался: «Мотор с фундамента оторвешь!»
А тем временем вельбот несло под корму нашего теплохода. Нет моряка, который на океанской зыби хочет посмотреть с вельбота на корму своего судна в непосредственной от нее близости, то есть попасть «под подзор».
Старпом приказал разбирать весла. Но весла, как это и положено, были туго укутаны шкертами от уключин. Пока весла освобождали, прошло минуты три.
— Пронесет или не пронесет? — задумчиво спрашивал у небес старпом.
Наконец весла разобрали — оказались исправными только четыре. Очень мало для тяжеленного спасательного вельбота. Боцман-дракон прыгнул на банку и сел загребным. На первом же гребке он поднатужился и поломал уключину у самого корня.
С грехом пополам мы добрались под тали. И это приключение выбило из нас воспоминания о больном. А когда Борис Константинович сделал вид, что ничего не заметил, то настроение окончательно вошло в норму. Все-таки наставник был настоящий моряк: он знал, что такое мотор на спасательном вельботе и как надо принимать экзамен по уставу.
О чем думается в спокойные предутренние вахты
Кто над морем не философствовал?
В. Маяковский
Мы ослеплены заманчивым зрелищем подводных сокровищ, но главное богатство океана — не материальные ресурсы, а вдохновение и радость, которые можно черпать из него бесконечно.
Капитан Кусто
Как и все охотники, рыбаки — хочешь не хочешь — убийцы. И это накладывает на них неуловимый отпечаток. И мне хочется послать рыбам сигнал: «Берегитесь, хек и палтус!» Но это невозможно сделать.
И потом, мне нравятся ребята, которые уходят на четыре месяца в океан, чтобы ловить и убивать рыб.
Я знаю их капитанов — большинство седеет к тридцати годам от перенапряжения. Не они виноваты в том, что банку Джорджес уже дограбливают. Что берут из моря плохую рыбу — серебристого хека, а ценные породы — зубатку и палтуса — швыряют в машину и делают из нее кормовую муку, ту самую, от которой куриные яйца иногда пахнут рыбой. Все это не их вина, они — винтики в той машине, которая разоряет океан. И черта с два докопаешься до того, кто обманывает рыб, природу и, в конце концов, самого себя. Особенно противно думать об аппаратуре, которая посылает в воду рыбьи сигналы, и рыбы доверчиво бегут в сети, потому что акустическая машинка рассказывает на их языке о хорошем корме и тихой погоде. Черт знает, но есть здесь подлость, унижающая человечество.
Правда, промысловики всегда поступали так. Они, например, ловили маленького моржонка и били его палками по носу. Моржонок орал. И тогда взрослые моржи бежали на зов детеныша под дубины и ружья охотников.
Моржи, как и все порядочные твари, любят своих детенышей больше самих себя. Промысловики об этом знали.
Сами животные — и рыбы в их числе — тоже бывают хороши. Есть такая глубоководная рыба-удильщик, у которой в пасти горит огонек, фонарик. Удильщик лежит на дне, открыв пасть, и ждет, когда любопытная рыбешка приплывет на огонек. Тогда он пасть закрывает.
Но, если вдуматься, нет на свете никого беззащитнее рыб.
Я где-то читал, что, по старинному норвежскому поверью, сардины умирают даже от одного человеческого взгляда.
И если у рыб есть души, то это они соединяются в легкие, мерцающие облачка над морем, когда сотни траулеров набрасываются на косяк и миллионы рыб умирают в сетях, как умирали — беззвучно и покорно — первые христиане на арене Колизея.
Я помню из прочитанной в детстве книжки «Камо грядеши», что символом ранних христиан была рыба. Ее силуэт чертит на песке Лигия.
Правда, рыбам — миногам — бросали на съедение этих древних христиан, если не было львов. И рыбы исправно съедали христиан. А христиане, если почитать Евангелие, закусывали рыбами: «И взяв семь хлебов и рыбы, воздал благодарение, преломил и дал ученикам своим, а ученики — народу».
Все корабли плавают в густом и жирном супе, ибо только в Атлантическом океане имеется органического вещества в двадцать раз больше мирового урожая пшеницы за год.
Нынче я принадлежу к тем, кого рыбы должны бояться. Я вожу рыбаков из Мурманска к берегам Северной Америки.
В тот вечер перед сном я долго читал воспоминания Чуковского о Блоке, любил их обоих, завидовал тем писателям, которые попали в «Чукоккалу», и почему-то вспоминал девочку — свою детскую любовь. Стихи Блока входили в меня и жили во мне:
«Девушка пела в церковном хоре о всех усталых в чужом краю, о всех кораблях, ушедших в море, о всех, забывших радость свою… И всем казалось, что радость будет, что в тихой заводи все корабли, что на чужбине усталые люди светлую жизнь себе обрели… И только высоко, у царских врат, причастный тайнам, плакал ребенок — о том, что никто не придет назад».
А за окном каюты на ботдеке повизгивали уборщицы и проводницы, милуясь с рыбаками, нашими пассажирами. Распяленная ветром занавеска трепетала над окном, как рыбий хвост. Свободные от вахт командиры били «козла» в кают-компании, радисты играли в «шиш-беш».
Под нами, на глубине четырех километров, в безнадежной и торжественной тишине проплывали горы и ущелья, холмы и равнины дна Атлантического океана. Тайны чужой планеты роились под нами в кромешном мраке.
«Приснись мне та, которую я любил, приснись веселая березовая роща или старый Павловский парк, безмятежные пруды и чугунные мостики со львами. И пускай я навсегда забуду о несчастной девушке в красном пальто из поезда Воркута — Москва».
Так книжно я думал, прочитав воспоминания Чуковского о Блоке. В море часто думаешь книжно, если специально не следишь за собой.
А нужно ли следить за собой и бояться книжных мыслей?
Приснились плеши обпиленных перед весной молодых лип в глубоком колодце двора. И броуново движение снежинок, завихренных сквозняком среди доходных домов Петроградской стороны в Ленинграде.
В три сорок пять меня поднял матрос. Я помылся, причем вода в кране взрывалась и фыркала — насос работал дурно; потом пожевал заплесневелый лимон, сунул в рот первую сигарету и отправился принимать вахту.
Я шел длинным коридором. Впереди мерцало зеркало, и я видел себя — далекого и незнакомого человека. Стены коридора в зеркале изламывались от качки. Незнакомый карикатурный человек цеплялся за поручни и дверные ручки.
Тишина ночного судна звенела в углах и закоулках. Бессмысленно горели в безлюдье плафоны. Была середина ночи — самый сон.