1962
Две женщины
Домик стоит на берегу у самого основания мола. Негустой лесок из елей и берез подходит к извилистой полосе высохших водорослей, закинутых на берег прибоем. По гребню мола проложены рельсы. В ветреную погоду волны захлестывают рельсы и от соленой воды они покрываются красной ржавчиной. Ночью в мигалке на конце мола зажигается огонь.
На противоположной стороне бухты — порт. Там дымят пароходы, шевелятся краны.
В домике живут двое. Хозяйка Ольга Агеевна — работница с рыбокомбината и жиличка Катя. Катя садовод. Она недавно окончила в Минске техникум и работает теперь в опытном плодовом питомнике.
Руки у Кати тонкие, с красивыми длинными пальцами. Сама она тоже худенькая. Когда летом выдавались особенно теплые дни, Катя бегала на работу в одном сарафанчике, даже лифчика не надевала. Грудь у нее едва заметная, да и мужчины в питомнике не работают.
Кате скоро двадцать лет. И как все в такие годы, она тоскует, любит, ждет. Всеволод пишет редко и все не может собраться приехать хотя бы на недельку в этот маленький городок к Белому морю.
Всеволод работает электромонтером на киностудии и учится на каких-то вечерних курсах. Катю мучает мысль, что там, где работает Сева, много красивых женщин-артисток и вообще все очень интересно, и он скоро совсем забудет ее, Катю.
Кате все дорого в облике Севы. И близко посаженые глаза, и морщинки у губ, и светлые рассыпающиеся волосы. Всеволод — ее первая и, как она твердо верит, последняя любовь.
Ольге Агеевне, хозяйке дома, лет сорок. Это крупная, спокойная женщина. Она из рыбачьей семьи. В юности сама рыбачила. Теперь работает ледчицей — грузит на траулеры лед. Работа со льдом грубая, тяжелая, и руки Ольги Агеевны тоже тяжелые и грубые. Лицом она некрасива. Молчалива, смеется редко, но вечерами, вернувшись с комбината, садится на крыльце и, обхватив локти руками и низко согнувшись, тихонько поет, глядя на море. Поет старые рыбацкие песни. Тягучие и тоскливые, как низкие северные тучи.
Муж ее тоже рыбак. Плавает тралмейстером на логгере в Атлантике, ловит сельдь.
Катя знает, что на душе у хозяйки горе. Давнишнее обидное горе — нет у нее детей. Катя случайно слышала, как перед уходом в море муж хозяйки крепко бил кулаком по столу и кричал, что не может настоящий рыбак без сынов жить. Нужна ему смена, пока сам в плечах широк, чтобы самому успеть щенят к морю приучить. Был он пьян тогда и все повторял и повторял, что самое плохое для моряка — возвращаться после моря в пустой дом.
Все это знает Катя, но, когда от Севы нет долго писем, когда мысли одна горше другой мучают ее, когда тянет бросить все — и опытный свой участок, и начатую работу — и съездить в Минск посмотреть, как живет Сева, куда ходит по вечерам; тогда бывает ей необходимо участие Ольги Агеевны. Хочется, чтобы хозяйка обняла тяжелой рукой за плечи и посадила рядом с собой на крыльце. И Ольга Агеевна всегда чувствует Катину тоску и, действительно, вечером сажает ее с собой рядом на крыльце и обнимает за плечи.
— Ты, Катюша, верь, — говорит она и гладит Катю по волосам. — Верь, милая, вот и все.
Потом Ольга Агеевна отворачивается от Кати, смотрит в море. Она тихонько снимает с Катиных плеч руку и опять обхватывает себя за локти. И хотя коротка ее ласка, но сразу делается легче, и теперь самой хочется чем-нибудь помочь Ольге Агеевне, сказать ей что-нибудь чистое и красивое. Чтобы забыла она на минутку о своем горе. Но хозяйка никогда ни на что не жалуется. И Кате неудобно признаться в том, что она знает причину ее тоски.
— Тетя Оля, — говорит Катя, — знаете, почему ночные цветы так хорошо пахнут?
Та молчит, не отвечает.
— Чтобы бабочки ночные их могли находить. Дневные цветы пестрые, яркие, и бабочки их по цвету находят, а ночные — без красок, но пахнут сильнее. И бабочки ночные тоже серые, но красивые, правда?
— Ночную фиалку у нас любкой зовут, — говорит Ольга Агеевна.
Идет отлив и под берегом начинают показываться из воды скользкие, как грибы, валуны. Солнце уже очень низко, и от валунов тянутся по глинистым отмелям длинные фиолетовые тени. Слабый прибой мочалит рыжие космы водорослей. Озерца оставшейся между отмелями воды прозрачны и чисты, как влага в глазах.
Катя часто пишет в Минск письма. Пишет о том, как грустно ей здесь после работы, как не хочется никуда ходить. Даже в кино, в портовый клуб. И думает о том, как плохо, когда нет мамы, а все подружки по детдому и техникуму разъехались кто куда и потерялись.
«Не забывай меня, Сева, пиши мне чаще. Я так прошу тебя, так прошу. И приезжай хоть на один денек. Ты же обещал. Я ведь все, все отдала тебе. Ты знаешь. Ты не можешь обмануть. Ты же говорил, что любишь меня. Ну напиши же, когда ты приедешь. Напиши. Твоя всегда К.»
Она повторяет все это в каждом письме, а раз в месяц бегает на почту звонить по телефону. Она звонит поздним-поздним вечером. Так дешевле, и потом в общежитии, где живет Сева, только ночью около телефона не бывает народа. А Всеволод не любит говорить с Катей, когда вокруг люди. Конечно, тогда трудно говорить, Катя понимает это.
Но если долго не дают Минск и только в начале второго Катю позовет в кабину сонная телефонистка, тогда Сева тоже сердится, потому что завтра ему рано вставать. И разве вообще скажешь что-нибудь по телефону? Он никогда не умел говорить через эту теплую от чужого уха трубку. Когда только все кончится, черт возьми…
Кончаются три минуты. Телефонистка спрашивает, не надо ли продлить разговор?
— Нет, не надо, — торопливо отзывается Катя и долго не попадает трубкой на крючок.
Так бегала она звонить с первых дней приезда, когда только-только начиналась весна и море у берегов лежало белое, застывшее, а под берегом, где торосились льдины, ветер кружил снежные струи и ночи были темные, как дно глубоких колодцев. На пустынной дороге звенели и похрустывали под Катиными сапогами застывшие к ночи лужи, ни один огонек не светил вокруг, и было очень страшно бежать одной. И каждый раз, когда Катя шла звонить, она знала, что ей будет потом страшно, тоскливо и холодно возвращаться назад. И уже заранее, сидя на почте и ожидая, когда ее позовут в кабину, она поеживалась и плотно сдвигала коленки, туго натягивая на них юбку.
И каждый раз она ждала, что этот-то разговор будет особенный, и она опять услышит от Севы те слова, которые он говорил ей в ночь перед расставаньем…
Летом и в самый поздний час здесь бывало светло, и возвращаться с почты стало совсем не страшно, но по-прежнему очень тоскливо.
Небо светлое, но будто потухшее, слепое. В перелесках, где березки подбираются к самой обочине, от них не падают на дорогу тени. И все вокруг без теней — призрачное, зыбкое. Прохладно. Уши привыкают к шуму моря, и кажется, что очень тихо. Только в порту на другой стороне бухты отсыревшими гудками говорят пароходы.
К осени ночи опять потемнели.
В конце сентября, когда в очередной раз Кате надо было идти звонить, над морем очень долго горел закат. Сумерки тоже очень долго не пускали темноту на небо, и позднее, чем всегда, первая звезда зажглась в разрыве между вдруг набежавших туч.
Ольга Агеевна убрала с крыши треску и пикшу, которые валялись там под хилыми лучами осеннего солнца.
— Шквал налетит. Большой сильно, — сказала она.
Катя долго сидела у окна, смотрела, как все выше и выше поднимаются брызги над камнями мола, как закипают беляки на волнах.
Гремел прибой. Шумели в леске березы. И жутко было думать, что где-то в море есть сейчас люди.
Дрожали стекла в окнах, и звонко били в них занесенные ветром отдельные брызги.
Катя завела будильник, поставила его на полночь и прилегла, закуталась с головой в одеяло.
«Уехать бы отсюда. Уехать, — думала она. — Все деревца молодые поломает ветер. Сева пишет все реже и реже. По телефону в последний раз сказали, что его нет — уехал в командировку. Как еще просить человека? Что делать?»