Жизнь эпизод за эпизодом четко и явственно вспоминалась ему. И эта четкость воспоминаний тревожила. Федор Иванович понимал, что за огромным количеством мелких и точных подробностей, за быстротой и беспощадностью памяти стоит болезнь. Мозг работает на износ, огромная энергия вырвалась из-под контроля, она тратится на оживление в памяти мельчайших мелочей, зафиксированных когда-то глазами, ушами, носом, языком и кожей. Но, может, как раз в этом проявляется великая мудрость и доброта природы? Он уже не способен в полную силу существовать в настоящем, ему не хватает на это сил. И природа дает возможность уходить в прошлое.
Он почему-то вспомнил маленький теплоходик и море вокруг, море цвета окислившейся меди, засиженных голубями старинных памятников. Он ехал из Сочи в Сухуми. Там ждали друзья по работе и женщина, которую он любил. Он только что вернулся из долгого плавания и сдал аппаратуру. Они много и трудно работали над новой станцией; теперь аппаратура прошла испытания, и он вез друзьям хорошие известия. На нем была белая нейлоновая рубашка, легкие, хорошо подогнанные брюки, тугие носки. Промытое купаниями тело, ровный загар, и нигде, ни в одной клеточке не было боли.
Он ехал в Сухуми отдыхать среди друзей и задремал на краю скамьи с подветренного борта, под тентом, чуть позади мидельшпангоута, в приятной близости судового буфетика — там, где не было ни брызг, ни сильного солнца, ни запаха отработанного газа. Он выбрал себе хорошее местечко. Ему было приятно дремать, обыкновенному пассажиру, под снисходительными взглядами штурманов с теплохода — мальчиков с дипломами двухсоттонника. Ему было приятно хранить тайну своего богатства. Он только что прошел сквозь большие непогоды, далекие океаны, но ему весело было играть перед мальчишками роль пижона средних лет.
Он дремал на подветренном борту, рядом тихо бредила о своем волна, спинка скамейки вибрировала, левая его рука лежала на прогретом солнцем планшире, и даже сквозь дрему он чувствовал, как заигрывает с ним солнце, протискивая тонкие лучи меж пальцев его рук; изредка на пальцы тяжело и грубо плюхалась случайная капля, взлетев из-за борта. Капля высыхала быстро, оставляя чуть заметный след сероватой соли. Он дремал то уходя в сон с головой, то как бы всплывая, когда разговоры пассажиров, сидящих сзади, делались близко и ясно слышимыми.
Потом где-то близко загудел встречный теплоход, и Федор Иванович очнулся от дремы. Он увидел зеленое море, бесплотные от дымки горы на горизонте, белую пену за кормой, красные спасательные круги. Какая-то радостная готовность к жизни охватила его, огромная бодрость и покой, ясность мыслей и простота желаний. Он захотел есть. Все в нем захотело есть. Он встал, надел темные очки и прошел к буфету. Толстый грузин дремал среди жадных мух и липких бутылок. Мухи ползали по бутербродам с колбасой и стаканам из-под ромовой водки.
— Салатик сделаешь? — спросил Федор Иванович, улыбаясь непонятно чему и чувствуя, что все люди земли сейчас с готовностью шагнут ему навстречу и сделают все, о чем он попросит их.
— Конечно! — торопливо и довольно сказал грузин, со скрипом проводя ладонями по небритому лицу. — Конечно! — Он схватил огромный нож и очистил огурец, старательно и щедро кромсая кожуру. И по тому, что грузин огурец очистил, Федор Иванович понял, что огурцы наверняка горькие. Захотелось курить, но Федор Иванович знал, что после еды курить будет во много раз приятнее. Грузин быстро и ловко строгал огурец, веером раскидывая по тарелке зернистые дольки, потом посолил огуречный слой крупной солью и стал резать помидоры на желтой хлебной доске.
— Лучку побольше, — попросил Федор Иванович.
— А перец? — спросил грузин таинственно, будто играя в только для них одних выдуманную игру, будто заранее зная, что такой мужчина, как Федор Иванович, обязательно знает великую тайну южного перца и никогда не откажется от него.
— Конечно! — с грузинским акцентом сказал Федор Иванович и прищелкнул языком. Толстый грузин захохотал, вытащил из-под прилавка зеленый, пронзительно-зеленый стручок и измельчил треть его неуловимо быстрыми ударами ножа.
— И два бутерброда с колбасой, и один с брынзой, и два стакана сухого вина. Шестой номер есть?
— Конечно! — сказал грузин. — Обязательно!
Вокруг было зеленое море, а на берегу горы совсем без плоти и ни единой чайки до самого горизонта. И в Сухуми его ждали друзья по работе и женщина, которую он любил.
— Сколько с меня? — спросил Федор Иванович.
— Потом! Потом! — замахал руками грузин. — Иди кушай, дорогой! Потом! — и налил в стаканы мутноватое вино.
— Спасибо, — сказал Федор Иванович и понес в корму к круглому столику тарелки с салатом и бутербродами. И оттого, что грузин не взял сразу денег, продолжая эту игру в родных между собой людей, стало еще обаятельнее все вокруг. И совершенно нестерпимо хотелось есть. Федор Иванович еще вернулся к буфетчику за вином и вилкой. Грузин дал ему почему-то две вилки, почистил их одна о другую, протер полотенцем и подал ручками вперед.
Федор Иванович прошел в корму и уселся за круглый столик, на котором дружно и весело вздрагивали от вибрации стаканы. Над столиком трепыхался красный флаг, где-то под ним крутился работяга-винт, от винта уходила к горизонту кильватерная струя.
Федор Иванович выпил вина. Все оказалось необыкновенно вкусно: и горький огурец, и обветренная колбаса, и раскаленный, как магма, перец, и недозрелые помидоры.
Почему он был так захлестнут счастьем тогда? Черт его знает почему. Почему вкус помидоров меняется с годами? В детстве помидоры так полны соком, что обязательно брызгают на рубашку, их ткань так мучниста, что, кажется, они попискивают, когда разламываешь их пополам, чтобы половину отдать сестренке. В детстве кожура помидоров тонка и крепка, как фольга. И совсем необязательна соль. Вполне достаточно пряности того солнца, которое накопилось в красном соке и скользких семечках. Потом к помидорам обязательна соль, потом перец и уксус. Странная штука детство, те глупые годы, когда маленькие люди играют в прятки и кричат в вечерней тишине: «Первая курица жмурится!»
Он допил вино и понес в буфет тарелки и стаканы. Буфетчик уверенно сыграл на счетах и, конечно, недодал ему мелочь, но это было совершенно неважно.
Тем временем берега Кавказа приблизились, обрели плоть, закурчавились лесом. И, наверное, из-за этой негритянской курчавости берегов он и вспомнил Пушкина. Потом Федор Иванович увидел надпись на кожухе машинного отделения: «Спасательные нагрудники — под сиденьями». Под сиденьями не было ничего, кроме ящиков с пустыми винными бутылками. И Федор Иванович про себя, тихонько, засмеялся. И почему-то вспомнил своих погибших на фронте товарищей и отца. И подумал: не надо жалеть умерших. Не надо. Если б они могли завидовать живущим, завидовать радости, которая иногда захлестывает живущих, тогда другое дело. Но мертвые не завидуют, просто не могут завидовать. Тогда зачем же жалеть их? В чем смысл жалости? Мстить за них можно. И должно. А жалеть? Жалеть надо живущих…
В коридоре раздался телефонный звонок. Федору Ивановичу не хотелось вставать. Он только включил свет и медленно вернулся от берегов Кавказа в свою холостяцкую комнату. На раскладушке валялись Ритины платья, очень цветистые, пестрые. Телефон все звонил. Федор Иванович подумал о том, что всегда в моменты радости где-то внутри ползает страх за ее недолговечность. Телефон все звонил. Очевидно, в квартире не было никого, кроме него и старухи. Старуха звонков не слышала. Ему пришлось встать и выйти в коридор. Запах кухни и надоедливый звук падающей из крана воды встретили его.
— Черт бы побрал этого Безбородко, — сказал он, уже взяв трубку.
— Что? — переспросили его.
— Это не вам. Вас слушают.
— Товарищ Камушкин?
— Да! Да! — Он страшно испугался, что с Ритой плохо.
— Слушай, Камушкин, это Сысоев из ДОСААФа беспокоит. Тут дело до тебя. Сейчас трубочку передам.
— Фу-у-у… — с облегчением сказал Федор Иванович, вытаскивая из кармана сигареты.