— Чему вас теперь учат в армии? Затвор служит для досылки патрона в патронник, плотного замыкания канала ствола, производства выстрела, выбрасывания стреляной гильзы.
— Вы молодец, — сказал Олег. — Возьмите конфетку.
— Строй? — спросил Федор Иванович.
— Что «строй»?
— Что такое строй?
Олег ехидно улыбнулся.
— Строй — священное место бойца, — сказал он. — В строю категорически нельзя плеваться.
— Сукин сын, — сказал Федор Иванович. — Выкрутился.
— Хватит на сегодня, или я спрошу о том, где растут ноги у дверки «Москвича», — пригрозил Олег.
— У тебя сняли дверку? — ахнула Рита.
— Да, — сказал Федор Иванович. Его «Москвич» ночевал во дворе под рваным брезентом, и бороться с потерями было бессмысленно.
— И ты теперь не ездишь? — спросила Рита. — А ты завтракал сегодня или нет?
— Федор Иванович боится простудиться, — объяснил Олег, — ему сильно дует: дверку-то первую сняли, с шоферского места.
Федор Иванович закурил и подошел к окну. Автопогрузчики поднимали на самосвалы кирпичные глыбы. Поломанные рябины оттащили в сторону. Осколки якорей собрали в кучу. Через провал на месте стены и ворот непривычно далеко был виден двор порта.
— Да, я не езжу, — сказал Федор Иванович. Он не торопился ставить новую дверку, потому что все равно не мог ездить. Недавно ему стало плохо за рулем. Это чуть не стоило жизни какой-то девчонке с бидоном молока. Сейчас он подумал о том, как был бы счастлив Олег, если взять и подарить ему «Москвича». Только это невозможно сделать — такие придумали законы. Не имеешь права подарить машину. Но как страшно обиделась бы Рита, подари он машину Олегу! Интересно, если он умрет, получит Рита право наследовать «Москвича»? Вообще-то говоря, давно пора сходить к юристу, выяснить все эти штуки и написать завещание. Конечно, странно в наш век и в нашей стране писать завещание, но придется это сделать. Для очистки совести.
— Я не завтракал, — сказал Федор Иванович. — Пойдем на площадь. У нас здесь молочное кафе открыли, приличное. На месте пивной. Идем с нами, Олег.
— Нет. Я в Публичку поеду старые газеты читать. Ужасно интересная штука. Я с двадцатого года начал, а сейчас уже сорок четвертый заканчиваю… — Олег вдруг захохотал. — Вы давеча на кучу влезли и командуете, мужественно так, сдержанно… Анекдот сплошной. А мы в нору пробрались, под завал, вдруг слышу — стон! Вот, думаю, они! Страшно стало. Хочется назад вылезти. Потом прислушался — сам хриплю, накурился с утра, и из самого нутра хрип идет… Сплошной анекдот.
— Рита, брось тряпку, хватит изображать заботливую хозяйку, — попросил Федор Иванович. — И сколько раз я тебе говорил: не трогай ничего из аппаратуры.
— Пошел ты к черту с твоей аппаратурой, — сказала Рита флегматично. — Живешь как в свинарнике. И почему ты бабы себе не нашел за столько лет? Не любят они тебя, что ли? Олег, а тебя любят?
Олег помрачнел и вдруг брякнул:
— Выходите за меня замуж, а?
— Сходи сначала молоко с усов утри, — мягко и доброжелательно посоветовала Рита.
— Иду, — сказал Олег и вышел.
— Это что, он серьезно? — спросил Федор Иванович.
— А я почем знаю? — с вызовом сказала Рита и швырнула тряпку под стол.
5
Они позавтракали в кафе на площади Труда и переулками прошли к Мойке, просто так — прогуляться.
— Знаешь, что я решила? Твердо решила? — спросила Рита и засмеялась так, как она смеялась, когда собиралась сделать что-нибудь необычное, странное и чаще всего глупое.
— Что? — спросил Федор Иванович с опаской.
Она долго шла молча, улыбаясь, глядя только себе под ноги и отпуская его руку перед каждой лужей, обходя лужи с другой, нежели он, стороны. И каждый раз, когда она отпускала его руку, становилось вдруг пусто. Рядом шла сестра, единственный родной человек, молодая женщина со склонностью к неожиданным и глупым поступкам, маленькая Ритка с резиновой куклой в зубах, худенькая девчонка с вещмешком за плечами, детдомовский выкормыш, непутевая и грубоватая циркачка, привыкшая к бродячей, гостиничной жизни, нежная и ласковая к нему, но как-то странно, запрятанно ласковая. И в чем-то очень несчастная сейчас, — это он чувствовал с самого момента ее приезда.
Они шли по набережной Мойки к Поцелуеву мосту. Когда-то здесь была городская застава, на мосту люди прощались и целовались, дальше шумел лес, и в этот лес уводила дорога. Но рассказывали и другое — был здесь раньше трактир Поцелуева, вот и все. Теперь же вдоль набережной стояли аккуратно, куце, жестко остриженные липы.
— Тебе их не жалко, сестренка? — спросил Федор Иванович. Ему всегда казалось, что деревьям так же неприятна стрижка, как и нам, когда в детстве слишком коротко остригают ногти.
— Откуда ты узнал, что я сейчас думала о липах? — спросила Рита. — Откуда ты это узнал, Федька?
— Это неважно, — сказал Федор Иванович, ему стало хорошо на душе, он чувствовал сейчас в Рите что-то очень родственное, созвучное себе.
— Я решила пойти в Исаакиевский собор! — сказала Рита и опять засмеялась. — Я хочу влезть на самую его верхушку… И потом, ты знаешь, там есть маятник, самый длинный в мире.
— Да. Маятник Фуко. Но на Исаакий мы не полезем. Лифта нет, а подниматься восемьдесят метров по ступенькам я не смогу — было слишком трудное утро… И спасибо, что надумала приехать и проведать меня.
— Я приехала не из-за тебя, а для себя и по своим делам.
— Ты умеешь быть искренней, я всегда помнил это.
— Очень болит голова сейчас?
— Нет, но какое-то ощущение нереальности. По-моему, такое со мной бывало и раньше, до ранения.
— Она болит так, что тебе страшно?
— Да, иногда. И закончим на этом.
— Смотри, все моют окна. Как будто сговорились! Я у тебя тоже помою. Перед отъездом.
— Когда ты уезжаешь?
— Я еще не знаю.
— Ты что-то темнишь, сестренка.
— Господи, что у тебя за идиотская привычка все время задавать вопросы? — с раздражением, внезапным и непонятным, сказала Рита. — И куда мы идем, в конце концов?
Федор Иванович пожал плечами.
Вокруг был весенний город. У магазинных витрин натягивали полосатые, яркие тенты. В сквере возле консерватории у памятника Глинке бегали и кричали дети. Глинка стоял над ними и среди них очень добрый и задумчивый. Его хотелось назвать дедушкой. Двери центрального подъезда Мариинского театра были распахнуты настежь, в их темные провалы врывался весенний ветер. Наверное, театр сушили и проветривали. Гагарин улыбался сквозь стекло газетного киоска. Звенели трамваи. И сильно пахло корюшкой — ее продавали с лотка, прямо на улице.
Два каких-то парня оглянулись вслед Рите и даже приостановились на миг. Она сделала вид, что не заметила этого, но сразу повеселела.
— Я тебе непременно помою окна, — сказала она. — И не сердись на меня. Я тебя ужасно люблю. Просто до спазмы в сердце.
— Только не надо спазм, — попросил Федор Иванович.
— Ладно. Если не лезем на Исаакий, то идем сейчас в Никольский собор! Уйму лет не была в церкви.
Федор Иванович пожал плечами. Ему было безразлично, куда идти.
— Давай, — сказал Федор Иванович. — Но что это тебя сегодня все в соборы тянет?
— Дедовская кровь заговорила, — не очень весело усмехнулась Рита.
Их дед по матери был сельским попом на Псковщине, дед по отцу — конокрадом в тех же местах. Дед по отцу не верил ни в бога, ни в черта и погиб, забитый насмерть мужиками. Причем, как потом выяснилось, в той краже, за которую его убили, он виноват как раз не был. Их мать верила в бога до самой смерти, и тайком от отца крестила обоих, и научила молитвам, и водила в церковь. До тридцать пятого года в углу над кроватью матери висело много икон, старинных и темных, доставшихся матери после смерти деда. Потом отец — коммунист, безбожник, человек большой воли и мужества — приказал матери убрать иконы. Она послушно убрала их в сундук, а лучшую — икону Казанской Божией Матери — отдала в Никольский собор. Когда отца арестовали, при обыске нашли иконы в количестве, действительно, чересчур большом для средней советской семьи.