— У Долорес разнузданное воображение, но это еще не повод, чтобы я отрекся от собственного ребенка.
— Но подумай, Стивен, как на это люди посмотрят!
— Милый Джон, неужели ты хоть на миг можешь поверить этому?
— Разве речь о том, верю я или нет? Меня в это, пожалуйста, не вмешивай. Не вмешивай. Очень тебя прошу. Я вам не судья. Важно лишь то, что Долорес видит в твоей дочери — нет, Стивен, это слишком страшно! — она видит в ней свою соперницу!
— А что ты об этом думаешь?
— Тут дело не в моем мнении. Я твою Летицию в глаза не видал.
— Долорес тоже.
— Но зато она видит твое ослепление.
Минутку я приглядывался к возбужденному лицу моего кузена.
— Джон, — сказал я. — Давай вернемся к реальности. Ты ищешь соломинку в чужом глазу, а не видишь бревна в своем. Почему ты не хочешь дать развод своей несчастной Виргинии?
По лицу Джона пробежала тень неудовольствия.
— Если ты хочешь прибегнуть к совершенно нелогичному аргументу: tu quoque! — начал он и не окончил фразы.
— Тут ведь нет ни малейшей аналогии, — прошептал он миг спустя, низко склонив голову над яблочным пирогом.
— Я признаю, что не могу отплатить тебе ничем столь же грязным, как упрек, который ты мне адресовал, — ответил я.
Он перестал пялиться в тарелку, поднял глаза. У него было лицо великомученика, который исполнил святой долг, а теперь ест яблочный пирог, напоминающий по вкусу власяницу и тернии. Во всяком случае, глотал он с трудом. Мы смотрели друг на друга, и глаза наши ровным счетом ничего не выражали. Я помню, что заметил мешки у него под глазами и складки у рта и на шее. Серые глаза его теперь стали больше, чем в юные годы, веки припухли, рот обмяк. Я подумал, что через несколько лет у Джона будет отчаянно дряблая, жалкая, стариковская физиономия.
— За какие грехи, — сказал я наконец, — судьба наказала меня сумасшедшей, опасно сумасшедшей женой и кузеном, который столь же опасен в своем… идиотизме? Именно такой мне представляется ситуация! Ну, ладно, я и вправду не знаю, что тебе на это сказать, милый Джон. Я не знаю, как быть. Я совершенно ошарашен.
Конечно, это были жалкие слова, но ничего другого не пришло мне на ум. Голова у меня пошла кругом. Итак, я снова повторил: «Совершенно ошарашен».
— Я сказал тебе все, что имел сказать, — заявил Джон.
Я ничего на это не ответил. Мы были слишком хорошо воспитаны, чтобы встать и хлопнуть дверью. И мы закончили завтрак самым пристойным образом, но не проронив более ни слова и не издав, пожалуй, ни вздоха.
— Сыра не надо, — сказал я официанту. — Кофе тоже не надо.
— Сыра не надо, спасибо, — сказал Джон. — Кофе прошу подать мне наверх.
8
Я возвратился из клуба домой вне себя от гнева. Это было уже слишком. На этот раз Долорес сумела довести меня до такой ярости, какой не умела возбуждать уже много лет. Наконец она придумала нечто, к чему я не мог отнестись с легкой душой. Она пробила защитный панцирь шуток, которым я заслонял себя, и глубоко меня уязвила.
Мне хотелось избить этого простофилю Джона, а потом отправиться в Париж и убить Долорес. Конечно, я не мог поддаться этим желаниям. И, более того, я знал, что Долорес не имела бы ничего против: пускай я ее убью, лишь бы это произошло в сугубо драматической манере, чтобы все об этом узнали. Выражаясь точнее, ей понравился бы самый замысел, а не его осуществление.
Мысли клубились в моем мозгу. Я видел опасность в преувеличенных масштабах. Если Долорес пустит слух о моей кровосмесительной страсти к Летиции, то я не могу ни в коем случае перестать видеться с моей дочерью или перестать оказывать ей поддержку, ибо это выглядело бы как явное признание своей вины. Я угодил в трясину. Я не видел другого выхода, кроме как отправиться в Париж и категорически потребовать, чтобы Долорес приняла Летицию в нашем доме, чтобы показывалась в обществе вместе с ней и, таким образом, загладила бы эту гнусную клевету на нас обоих. Но даже если бы Долорес согласилась на это, она не была бы желательной подругой для моей застенчивой и робкой Летиции.
Я понятия не имел, широко или нет распространилась эта сплетня. Быть может, Долорес выдумала ее исключительно затем, чтобы настропалить Джона, и ему только под секретом доверила страшную тайну; а быть может, раструбила уже всему своему парижскому кружку о самоновейшем грехе своего супруга-извращенца. Разъяренный и потрясенный, я не подумал тогда, что ведь никто всерьез не поверит такому слуху, хотя бы Долорес сто раз повторяла свои слова. Но в какой-то мере люди склонны прислушиваться к самым черным оговорам. Поразительно, насколько укоренилось в наших умах убеждение, что о каждом еще не все плохое сказано. Впрочем, верят в такие слухи лишь настолько, насколько это позволяет приятно пощекотать воображение. Игра начинается и кончается тем, что мы тыкаем пальцем в грешника. Однако мне не хочется, чтобы на Летицию указывали пальцем.
Лишь после нескольких весьма неприятных и отчаянно грустных ночей положение дел немного прояснилось, и я стал видеть всю эту историю в соответствующем свете.
9
Торкэстоль, 26 августа 1934 г
Еще до отъезда в Париж к Долорес я более или менее восстановил душевное равновесие. Я решил, как всегда, насколько удастся, утихомирить Долорес, каким-то чудесным образом вызвать у нее вспышку великодушия и склонить к тому, чтобы она приняла Летицию в нашем парижском доме хотя бы на краткий срок, только бы развеять грязные слухи. Всякий раз я забываю, как неисправима Долорес. Я, всегда склонный смягчать свои слишком суровые и поспешные суждения, наверно, до конца моих дней не постигну, почему Долорес так упорствует в своей злобе. То, что Долорес однажды схватила, она уже не выпускает из рук. Она никогда не отрекается от своей лжи. Если я пытаюсь разрешить дело полюбовно, она видит в этом проявление слабости и сразу же старается ее использовать, ничего не уступая взамен. Разобравшись в моих намерениях, она увидела в этом предложении новое оружие против меня.
— На сей раз, — заявил я, — я тебе не уступлю.
Сколько раз я повторял: «На сей раз — нет!» И потом уступал.
— Ни ты, ни кто-нибудь иной не сможет разлучить меня с моей родной дочерью, — сказал я твердо.
— Итак, вот уже до чего дошло! Вот как скверно с тобой! Ты совсем ослеплен!
— Ты не получишь своей месячной квоты.
— Я пойду в суд. Мне следует на пропитание!
— Ну так я урежу твою квоту наполовину.
— Я начну бракоразводный процесс. Да, Стини. Я так разукрашу тебя, что ты прелестно будешь выглядеть в глазах твоих уродских английских приятельниц! Твоя собственная дочь, во всяком случае, твоя якобы дочь — как соучастница! Весь Лондон будет говорить об этом! Но твоя Летиция не будет единственной соответчицей! О нет! Не думай, что все твои друзья столь же скрытны, как ты. Я знаю все. И «твоя тайная квартирка выйдет на свет божий! Ты-то думал, я не узнаю?.. Разве ты никогда не слыхал о частных детективах?. Достанется на орехи и твоей Камелии Бронте и прочим дамам. В чудном свете предстанут твои „Пути, которыми идет мир“, твое „Новое Человечество“, все твои благоглупости. Не бойся, людские языки получат работу. Так что я тебе советую, Стини, подводи черту, пока не заставил меня зайти слишком далеко. Кончай с этим, пока не поздно. Я никогда не соглашусь, чтобы эта грязная девица, эта маленькая дрянь приехала сюда и выставила меня из собственного моего дома. Сделай из нее дактило. Это все, на что она годится. Отдай ее в ученье к портнихе, если в Англии вообще существует хоть одна настоящая портниха. Пусть научится работать…
И так далее.
Не прошло и часа после этой сцены, как мне пришлось противостоять новой атаке Долорес — на этот раз любовной атаке.
— Я люблю тебя. Видишь, как я тебя люблю? Почему ты меня никогда не хочешь понять? Почему ты всегда стараешься меня огорчить? А ведь я для тебя готова на все, на все!