— Отдать визит!
— Да… ты должна отдать им визит. Вот что тебе нужно сделать! Я знаю… — Он неопределенно махнул рукой на буфетную полку, где ютились его книги. — Это в книжке «Как вести себя в обществе». Посмотри, сколько надо оставить визитных карточек, и пойди и оставь им. Поняла?
На лице Энн выразился ужас.
— Что ты, Арти! Как же я могу?
— Как ты можешь? А как ты смогла? Все равно придется тебе пойти. Да они тебя не признают… наденешь ту шляпку с Бонд-стрит — и не признают. А и признают, так словечка не скажут. — Голос его зазвучал почти просительно. — Это нужно, Энн!
— Не могу!
— Так ведь нужно!
— Не могу я. И не пойду. Коли что разумное, всегда сделаю, а смотреть в глаза этим людям, — это после того-то, что случилось? Не могу я, и все.
— Не пойдешь?
— Нет!
— Значит, все! Мы никогда их больше не увидим! И так оно и будет! Так и будет! Никого мы не знаем и не узнаем! А ты не желаешь хоть немножко постараться, самую чуточку, и даже учиться не желаешь.
Тяжелое молчание.
— Не надо было мне выходить за тебя, Арти, вот в чем все дело.
— А, что теперь про это толковать!
— Не надо было мне выходить за тебя, Арти. Я тебе не ровня. Если б ты тогда не сказал, что пойдешь топиться…
Она не договорила, слезы душили ее.
— Не пойму я, почему бы тебе не попробовать… Вот я же выучился. А тебе почему не попробовать? Чем усылать прислугу и самой натирать полы, а когда приходят гости…
— Почем мне было знать, что они пожалуют, эти твои гости? — со слезами вскричала Энн и вдруг вскочила и выбежала из комнаты.
Чаепитие было загублено — семейное чаепитие, венцом и триумфом которого должен был стать поджаренный хлеб с маслом.
Киппс оторопело и испуганно посмотрел вслед жене. Но тотчас ожесточился.
— Вперед будет поосторожнее, — сказал он. — Вон чего натворила!
Некоторое время он так и сидел, потирая колени, и сердито бубнил себе под нос. «Не могу да не пойду», — с презрением бормотал он. Ему казалось, что все его беды и весь позор — от Энн.
Потом он машинально встал и поднял цветастую фарфоровую крышку. Под нею оказались аппетитные, румяные, густо намасленные ломтики.
— Да провались он, этот жареный хлеб! — вспылил Киппс и кинул крышку на место…
Когда вернулась Гвендолен, она сразу поняла; что-то неладно. Хозяин с каменным лицом сидел у огня и читал какой-то том Британской энциклопедии, хозяйка заперлась наверху; она спустилась лишь позднее, и глаза у нее были красные. У камина под треснувшей крышкой томились все еще очень аппетитные ломтики поджаренного хлеба — к ним явно никто и не притронулся.
— Видать, малость поцапались, — решила Гвендолен и, набив рот, как была в шляпке, принялась хозяйничать в кухне. — Чудные какие-то! Право слово!
И она взяла еще один щедро намасленный Энн и подрумяненный ломтик.
В этот день Киппсы больше не разговаривали друг с другом.
Пустяковая размолвка из-за визитных карточек и поджаренного хлеба для них была точно серьезное расхождение во взглядах. Причина размолвки казалась им достаточно серьезной. Обоих сжигало ощущение несправедливости, незаслуженной обиды, упрямое нежелание уступить, уязвленная гордость. До поздней ночи Киппс лежал без сна, глубоко несчастный, чуть не плача. Жизнь представлялась ему ужасающей, безнадежной неразберихой: затеял постройку никому не нужного дома, опозорил себя в глазах общества, дурно обошелся с Элен, женился на Энн, которая ему совсем не пара…
Тут он заметил, что Энн как-то не так дышит…
Он прислушался. Она не спала и тихонько, украдкой всхлипывала…
Он ожесточился: хватит! Он и без того был слишком мягкосердечен… И вскоре Энн затихла.
Как глупы маленькие трагедии этих жалких, ограниченных человечков!
Я думаю о том, какие несчастные лежат они сейчас в темноте, и взглядом проникаю сквозь завесу ночи. Смотрите и вы вместе со мною. Над ними, над самыми их головами нависло Чудовище, тяжеловесное, тупое Чудовище, точно гигантский неуклюжий грифон, точно лабиринтодонт из Кристального дворца, точно Филин, точно свинцовая богиня из Дунснады, точно некий разжиревший, самодовольный лакей, точно высокомерие, точно праздность, точно все то, что омрачает человеческую жизнь, все то, что есть в ней темного и дурного. Это так называемый здравый смысл, это невежество, это бессердечие, это сила, правящая на нашей земле, — тупость. Тень ее нависла над жизнью моих Киппсов. Шелфорд и его система ученичества, Гастингская «академия», верования и убеждения Филина, стариков дяди и тети — все то, что сделало Киппса таким, каков он есть, — все это частица тени того Чудовища. Если бы не это Чудовище, они могли бы и не запутаться среди нелепых представлений и не ранили бы друг друга так больно; если бы не оно, живые ростки, которые столько обещают в детстве и юности, могли бы принести более счастливые плоды; в них могла бы пробудиться мысль и влиться в реку человеческого разума, бодрящий солнечный луч печатного слова проник бы в их души; жизнь их не была бы, как ныне, лишена понимания красоты, которую познали мы, счастливцы: нам дано видение чаши святого Грааля, что навечно делает жизнь прекрасной.
Я смеялся и смеюсь над этими двумя людьми; я хотел, чтобы и вы посмеялись…
Но сквозь тьму я вижу души моих Киппсов; для меня они оба — трепещущие розовые комочки живой плоти, маленькие живые твари, дурно вскормленные, болезненные, невежественные дети — дети, которым больно, испорченные, запутавшиеся в нашей неразберихе; дети, которые страдают — и не могут понять, почему страдают. И над ними занесена когтистая лапа Чудовища!
3. Завершения
На другое утро пришла удивительная телеграмма из Фолкстона. «Пожалуйста, немедленно приезжайте. Крайне необходимо. Уолшингем», — говорилось в телеграмме, и после тревожного, но все же обильного завтрака Киппс отбыл…
Вернулся он белый, как мел, на нем поистине лица не было. Он открыл дверь своим ключом и вошел в столовую, где сидела Энн, делая вид, что усердно шьет крохотную тряпочку, которую она называла нагрудничком. Еще прежде, чем он вошел, она слышала, как упала в передней его шляпа — видно, он повесил ее мимо крючка.
— Мне надо кой-что тебе сказать, Энн, — начал он, будто и не было вчерашней ссоры, прошел к коврику у камина, ухватился за каминную полку и уставился на Энн так, словно видел ее впервые в жизни.
— Ну? — отозвалась Энн, не поднимая головы, и иголка быстрее заходила у нее в руках.
— Он удрал!
Энн подняла глаза и перестала шить.
— Кто удрал?
Только теперь она увидала, как бледен Киппс.
— Молодой Уолшингем… Я видел ее, она мне и сказала.
— Как так удрал?
— Дал тягу! Поминай как звали!
— Зачем?
— Да уж не зря, — с внезапной горечью ответил Киппс. — Он спекулировал. Он спекулировал нашими деньгами и их деньгами спекулировал, а теперь дал стрекача. Вот и все, Энн.
— Так, стало быть…
— Стало быть, он улизнул, и плакали наши денежки! Все двадцать четыре тыщи. Вот! Погорели мы с тобой! Вот и все. — Он задохнулся и умолк.
Для такого случая у Энн не было слов.
— О господи! — только и сказала она и словно окаменела.
Киппс подошел ближе, засунул руки глубоко в карманы.
— Пустил на спекуляции все, до последнего пенни, все потерял… и удрал.
У него даже губы побелели.
— Стало быть, у нас ничего не осталось, Арти?
— Ни гроша! Ни единой монетки, пропади оно все пропадом. Ничего!
В душе Киппса вскипела ярость. Он поднял крепко сжатый кулак.
— Ох, попадись он мне! Да я бы… я… я бы ему шею свернул. Я бы… я… — Он уже кричал. Но вдруг спохватился: в кухне Гвендолен! — и умолк, тяжело переводя дух.
— Как же это, Арти? — Энн все не могла постичь случившееся. — Стало быть, он взял наши деньги?
— Пустил их на спекуляции! — ответил Киппс и для ясности взмахнул руками, но ясней от этого ничего не стало. — Покупал задорого, а продавал задешево, мошенничал и пустил на ветер все наши деньги. Вот что он сделал, Энн. Вот что он сделал, этот… — Киппс прибавил несколько очень крепких слов.