— Ошибаешься, — деловым тоном возразил Дрозд, — музыку можно определить словами.
— Советую тебе делать наоборот, и всем будет хорошо. А если все-таки настаиваешь на своем, возьми у меня несколько уроков произношения.
— Какая жалость, — вздохнул Хохля, — что Цицерон не живет в наши дни. Вместо того чтобы ходить на берег моря и орать на волны, заходил бы два раза в неделю на Мокотовскую к Тукалло и…
—…и стал бы Демосфеном, — подхватил Тукалло. — Но у тебя он не мог бы брать уроки истории. Ей-богу, Хохля, ты черпак, наполненный горохом с капустой больше, чем просто полный, потому что с верхом, а верх — это капуста, капустная голова.
— Хватит! — воскликнул Стронковский.
— А если считаешь, что я не сумею любого научить разговаривать, то можешь прислать ко мне свою Стеллу.
— Хватит, — повторил Стронковский.
— Ты идиот, — проворчал Хохля.
Кучиминьский покачал головой.
— Это невозможно. Его Стеллу никто не научит. С каким видом она всегда говорит, что на завтрак выпивает только стакан какала!
— Я прошу вас, — возмутился Хохля, — обо мне можете говорить все что хотите, но Стеллу не трогайте.
— О, да, рассмеялся Полясский, — видите, каким способом он хочет склонить нас говорить о нем.
— Что за причина? Сам о Стелле такие гадости рассказывает.
— Потому что ценит правду, — заверил Тукалло, — но это ничего. Берется за науку. Когда-то я хотел даже открыть школу красноречия. Как только молва об этом разнеслась по стране, я получил массу заявок от кандидатов. Одних только адвокатов набралось сорок две тысячи. Но поскольку я не смог найти подходящих размеров помещения, то отказался от этой идеи и ограничился частными лекциями. Тогда ко мне обратились три брата Пискорские: Ян, Ян Канты, Ян Непомутен. Все трое были адвокатами и не могли добиться никакого успеха в своей профессии из-за плохой дикции. Ян не выговаривал «оу», «еу» и «р», Ян Канты — «б», «и» и «к», Ян Непомутен — «д», «т» и «ц». Не нужно добавлять, что они были близки к самоубийству.
— И ты их вылечил?
— Нет, это было неизлечимо, но я нашел для них прекрасный способ: говорить хором.
Он закончил и обвел всех триумфальным взглядом.
— Да, мои дорогие, — продолжал он, — они научились делать это и добыли славу и состояние. Все на свете зависит от гениальности замысла. Вы, люди, лишенные прометеева огня, безразлично проходите рядом с каким-нибудь явлением, а я из любой мелочи делаю замечательные выводы. Ежедневно читаете, например, газеты, и не один должен был заметить повторяющуюся заметку, что тот или другой вместо праздничных пожеланий вносит сто — двести злотых на какие-то общественные или благотворительные цели. И что? В ваших мозгах рождается какая-нибудь мысль? Разумеется, нет. А я уже глазами души своей вижу дальнейшее развитие этой идеи. Если ценой пожертвования на благое дело можно избавиться от тягостной функции поздравлять знакомых, почему, делая пожертвования, не освободиться от нудной, а в слякотные и морозные дни и неприятной обязанности кланяться, снимая головной убор? Вместо поклонов и приветствия со знакомыми Северин Мария Тукалло для незрячих вносит сто злотых! Звучит совсем неплохо. Или еще. Вместо ответов на вопросы: «Что слышно?», «Как там дела?», «Что нового?», Икс или Игрек на дополнительное питание кормящих матерей вносит пятьсот злотых. Можно пойти дальше: внести сотню вместо того, чтобы уступать дамам место в трамвае, вторую, чтобы свободно зевать, не прикрывая рот рукой, третью вместо извинений, когда кого-нибудь толкнешь, четвертую — не сдерживать икоту и другие звуки, свидетельствующие о плохом функционировании пищеварительных органов, и так далее, и так далее. Какими же будут результаты? Короче говоря, в итоге самые бедные люди, у которых нечем платить, будут самыми воспитанными. Таким образом, культура станет уделом пролетариата. Вы должны согласиться, что ни один социолог до сих пор так просто эту проблему не решил.
Тишина взорвалась репликами. Все состязались в идеях выкупать разного рода обязанности и обычаи.
Полясский обратился к Кейт:
— Ваш кузен будет сегодня?
— Нет. Он уехал на три дня из Варшавы.
— Так, может, я бы сейчас начал читать, если вы позволите?
— Превосходно, — кивнула головой Кейт и громко объявила:
— Господа! Пан Полясский по моей просьбе хочет что-то нам почитать.
Посыпались неизбежные шуточки, кто-то скривился из принципа, но в конце концов наступила тишина. Полясский с рукописью в руке расположился в углу под лампой и сказал:
— Дорогие мои, я попрошу внимания, потому что для меня очень важно ваше мнение. Я держу в руках пьесу под названием «День седьмой».
— Чья? — поинтересовался Стронковский. — Твоя?
Однако ответа он не получил. Полясский откашлялся и начал читать. У него не было таланта чтеца, но читал он в хорошем темпе и достаточно выразительно. Уже после первых страниц в комнате воцарилась атмосфера заинтересованности и сосредоточенного внимания. Когда, дойдя до половины, он сделал перерыв, чтобы закурить, настроение у всех уже было такое, что никто не проронил ни слова, да и сам читающий был возбужден, лихорадочно переворачивая страницы, он забыл об отложенной папиросе и читал все быстрее. Иоланта встала и слушала, опершись о пианино. Лицо Кейт покрыл легкий румянец. Кучиминьский сидел согнувшись с закрытыми глазами. У Хохли было такое выражение лица, точно его пытали.
Наконец Полясский закончил. Не глядя на присутствующих, он собрал листы рукописи, положил ее в портфель и закрыл его.
— Великолепно! — отозвалась первой Иоланта.
Тукалло вытянул вперед палец жестом прокурора.
— Нет, Адам, это не ты написал. Это не твой стиль.
— Что за сила слова! Какое воображение! — воскликнул, вскакивая со стула, Стронковский. — Но это лучшая пьеса из известных мне.
— Производит потрясающее впечатление, — высказался Гого.
Дрозд встал и протянул Полясскому руку.
— Поздравляю. И эта форма. Она совершенно новая у тебя. Бесподобно!
Кучиминьский молчал, и Полясский обратился к нему:
— А ты что об этом скажешь?
— Я не согласен с Дроздом. Единственное, что никуда не годится, так это форма. Не понимаю, Адам, как ты мог не заметить, что это театральная постановка.
— Разумеется! — подтвердил Тукалло. — Воплотить это произведение можно только в театре. Все строение этой вещи исключительно сценическое. Но я настаиваю, что это не твое.
Полясский усмехнулся.
— Ты прав, не мое. Это написал начинающий, он не печатался еще нигде.
— Кто он? — послышалось несколько голосов.
— Этого я не могу сказать без его разрешения.
— Но это же талант, талант чистейшей воды! — восторгался Стронковский.
— Совершенно созревший талант и самого благородного происхождения, — добавила пани Иоланта.
— Ну, положим, не совсем созревший, — возразил Кучиминьский. — В рассказе есть места, которые требуют серьезной корректуры, да и сам выбор литературного жанра не свидетельствует о зрелости автора. Это пьеса, из которой нужно сделать пьесу, но я согласен, что ты открыл не просто звезду.
Полясский поднял голову.
— Я думаю, господа, — произнес он торжественным тоном, — что открыл большого драматурга, и без колебаний могу заявить, что такого уровня в драматургии у нас не было никого после смерти Выспяньского. Это его единственное творение, насколько я знаю, но уверен, из-под его пера могут, должны выйти еще великолепные произведения.
— Я разделяю твои надежды, — согласился Тукалло. — Прежде всего меня поразило, что автор не побоялся положить в основу простые человеческие чувства: любовь, ненависть, доброту. Вот так смелость, черт возьми! Это шекспировская вера в силу собственного пера! Только лучшие во главе с Шекспиром не колебались представлять человеческие страсти в классическом стиле, чистом, без каких бы то ни было до- и надстроек, украшений, психологических петель, искусной глубины и всей той литературной галантности, которыми посредственности так скрупулезно, так умело и профессионально штопают, латают и зашивают дыры в халате своей души. Так вот, здесь прежде всего я вижу творческий жест, смелый и решительный в своей простоте. Это самое счастливое предсказание, заявка высочайшего класса.