— Поверю, — кивнула она головой.
— Даю вам честное слово. Это предназначено только для вас. Если вы не примете, я не смогу, не нарушив воли покойной, отдать эти драгоценности какой-нибудь иной женщине или оставить их у себя и буду вынужден передать на какие-нибудь благотворительные цели, но, со своей стороны, я очень прошу вас не отказываться от завещанного.
Кейт сейчас уже была уверена, что пани Матильда, вероятно, перед самой смертью изменила решение.
Однако возможность взять такой подарок казалась Кейт ужасной. Драгоценности стоили сотни тысяч злотых, а у Кейт перед глазами были квитанции из ломбарда, которыми постепенно, но регулярно заменялись ее украшения.
— Видите ли, — сказала она, — мне действительно это не нужно, к тому же я бы не знала, что с ними делать, так как не хотела бы держать их в доме, куда всегда могут залезть воры, ведь это очень ценные вещи. Оставьте их у себя.
— Нет, на это, пани Кейт, я согласиться не могу. Если драгоценности вам сейчас не нужны и вы не хотите хранить их в доме, я арендую в одном из банков сейф на ваше имя, а ключ вручу вам. По крайней мере, у меня будет предлог скоро увидеть вас. Я возвращаюсь в Варшаву и надеюсь застать вас там.
— Мы никуда не собираемся, разве только на несколько дней в Горань. А вы не останетесь в Прудах?
— Нет. Да и зачем? — нахмурился он. — Я здесь не нужен. К тому же мне… лучше будет в Варшаве.
Спустя полчаса Гого и Кейт уехали. Гого с отекшими глазами и в скверном настроении не скупился на резкие замечания по поводу жадности Тынецкого. Кейт, конечно, не обмолвилась мужу ни словом о полученной шкатулке.
Жизнь в Варшаве вернулась в прежнее русло. Вечерами Гого чаще всего просиживал «Под лютней» или в «Клариге», где собиралось много шумной молодежи, детей землевладельцев, с которыми в последнее время он завязал близкие отношения. В послеобеденное время, как и прежде, к Кейт приходили «еретики круглого стола», называемые еще Дьяволами. Чаще всего бывали Тукалло, Полясский, Ирвинг и Стронковский. Почти ежедневно наведывалась Иоланта.
Через две недели приехал Тынецкий и сразу включился в недавний ритм жизни. Так складывалось, что дважды в неделю, как бы случайно, он встречал ее в полдень, и тогда они решали все свои вопросы, а потом вместе приходили к пяти часам на чай. Во время таких чаепитий он подружился с их участниками, которые, в свою очередь, полюбили его и часто вытягивали в ресторан «Под лютней». Однажды, выходя от Кейт вместе с Полясским, Тынецкий спросил:
— Пан Адам, вы бы очень рассердились, если бы я попросил вас прочитать мое графоманство, мои писательские опыты?
— Вы пишете? — удивился Полясский.
Тынецкий рассмеялся.
— В вашем голосе я услышал нотку негодования.
— Скорее заинтересованности, — поправил Полясский. — Могу позволить себе высказать такую прямолинейную искренность и знаю, что это не обидит вас. Я с удовольствием прочитаю написанное вами, что поможет мне понять вас. Я непременно прочту. Это просто может пригодиться мне.
— Под «Это» вы подразумеваете меня.
— Именно, правда, в своих романах я никогда не описываю знакомых, с которыми общаюсь, но могу воспользоваться, скажем, их психической характеристикой, поведенческими особенностями.
— Я понимаю. Так когда у вас найдется хоть немного времени, чтобы прочесть незрелые плоды моего труда?
— На этой неделе я очень занят, думаю, на следующей, скажем, во вторник. Вы пришлете мне?
— Я никогда бы не позволил себе такого, учитель. Я принесу и… — покраснев, заикаясь от охватившего его волнения, Роджер закончил: — И вручу вам.
— Не шутите. От меня вам не удастся скрыть волнение, которое чувствует каждый из нас, когда оставляет свои первые творения для оценки тому, кого считает авторитетом. Помню, как едва не рухнул в ноги Стефану Жеромскому, когда он, возвращая мою рукопись, сказал: «Вы должны писать…». Боже, что это была за минута!
Во всяком случае после того разговора Полясский не допускал мысли, что сможет рекомендовать Тынецкому заняться писательством, однако любовался своим так быстро приобретенным авторитетом. Ему льстило, что интересовались его мнением, ну и, разумеется, хотелось лучше узнать этого человека, в котором угадывалась какая-то незаурядность.
В условленный вторник Полясский принял его чашкой кофе, рюмкой коньяку и довольно обширной лекцией о писательском ремесле. После ухода Тынецкого, которому с трудом удавалось держаться свободно, Полясский отложил пакет с его рукописью и только на следующее утро, лежа в постели, развязал его. На первой странице вверху значилась фамилия автора, ниже название: «День седьмой», а под ним — «Роман».
Он взглянул на последнюю страницу: увидел цифру 104 и прочел финальную фразу: «Она открыла конверт. Он был пуст».
Полясский пробежал глазами, чтобы узнать, кто открыл конверт и зачем, потом, перевернув несколько страниц, просмотрел пару абзацев и стал читать сначала. За завтраком, который подали ему, он не прервал чтения и только на тридцатой странице потянулся к телефонной трубке, но не смог вспомнить номер Тынецкого, отказался от желания позвонить, возвращаясь к рукописи.
Четверть часа спустя ему позвонил доктор Мушкат, чтобы рассказать о забавных обстоятельствах получения литературной премии Саломеей Козицкой. Немного поболтали о вчерашней встрече, после чего Полясский сказал:
— Послушай, Монек, я прочитаю тебе часть диалога. Оцени.
Мушкат внимательно выслушал и спросил:
— Ты что это, комедию пишешь?
— Неважно. Скажи мне, это хорошо?
— Угадывается явное влияние Пиранделло, но в краткой части обсуждения вопроса чувствуется Флерс.
— Ты — кретин, — съязвил Полясский, — скажи мне твое мнение!
— Ну, превосходно, но ты ничего не говорил, что пишешь пьесу. Как назвал?
— Название? Найдешь в нем отзвуки «Униженных и оскорбленных» Достоевского.
— Издеваешься? Признайся, я дам в литературную хронику, что пишешь для сцены.
— Не смей. Ну, привет, у меня нет времени.
На следующий день Полясский пришел к Кейт раньше обычного. Еще никого не было. Только закончился обед. Гого еще не вполне протрезвел после вчерашнего. Глаза были красными и дрожали руки. Полясский позволил уговорить себя попробовать шоколадный крем и, когда его подали, сказал:
— Я собираюсь сегодня опять устроить у вас литературный сеанс. У меня здесь с собой кое-что есть, и я хотел бы прочитать.
— Вы начали писать новый роман?
— Нет, пани Кейт. Это нечто иное.
— Тайна? — заинтересовался Гого.
— Почти.
Когда пришел Хохля, подали кофе. Прямо с порога он начал говорить о своем триптихе для ратуши в Гдыне и о том, что он получит за него орден. Министр Парковский восторгался его работой два часа.
— Мы выделяем тебе столько же, — предупредил его Полясский, — можешь говорить об этом два часа, но ни минутой больше.
Однако отпущенное время сократилось до двадцати минут, так как появились Тукалло с Иолантой, а вскоре после них пожаловали Кучиминьский, Дрозд и Стронковский.
Дрозд начал объяснять технику плагиата в музыке, разъясняя, что весь фокус заключается в замене одних звуков другими. Тукалло, отличающийся большой музыкальностью, не терпел, когда говорили о музыке, и поэтому перебил Дрозда.
— Я знал человека по фамилии Котицкий, еще более нудного, чем ты. Он приходил в одну кофейню в Кракове, где собирались довольно интересные люди. За неделю всех распугал. Знаешь, каким образом?
— Догадываюсь. Втягивал тебя в разговор.
— Чепуха, — небрежным движением поправил свой пышный галстук Тукалло, — чепуха! Меня никогда не нужно заинтересовывать разговором. Котицкий был химиком на парфюмерной фабрике и пытался нам объяснить, как пахнут духи, скомпонованные именно им. Я думаю, что это было не труднее, чем твоя мания болтать о музыке. Ставлю три пустые бутылки против виллы на Ривьере, что когда-нибудь ты расскажешь нам о своей третьей симфонии, которая начиная с сегодняшней даты будет в истории музыки называться «Последней симфонией Дрозда», так как я по ходу рассказа убью и выброшу за дверь твое тело, подающее слабые признаки жизни.