Художник может заблуждаться объективно — не угадывая подлинного соотношения между искусством вообще, своим собственным искусством и его собратьями, — а может заблуждаться и субъективно — это касается соотношения индивидуальности, природы художника вообще и своеобразия других художников. Он может предоставить первой чрезмерно большой или недостаточно большой простор и может даже вообще отказаться от своей индивидуальности и подменить ее чужой.
Односторонне ограничивая себя своей частной позицией, художник всякий раз впадает в манерность — в манерность либо искусства, если предоставляет чрезмерно большой простор своему особому искусству, либо стиля, если предоставляет чрезмерно большой простор своей индивидуальности.
Таковы все мыслимые ложные пути, на которых может оказаться художник, когда это касается всеобщего характера его произведений; нам было необходимо перечислить их все, чтобы пролить свет на последующее. Теперь вернемся к нашей поэме.
XVI, Средства, какими наш поэт достигает объективности, приближающейся к объективности изобразительного искусства
Выше мы уже замечали, что поэт более, нежели любой другой художник, рискует не столь исключительно занимать силу воображения — именно потому, что он может непосредственно воздействовать на рассудок и сердце. Но если он даже и избегает такого недостатка и остается в границах своего искусства, все равно в его власти приводить в движение, скорее, дух и нравственное чувство, пренебрегая легкими и чистыми воздействиями на органы чувств. С какой из двух сторон ни посмотреть, может случиться так, что он окажется в противоречии к художнику вообще и к пластическому художнику в частности.
Здесь мы рассматривали искусство вообще и изобразительное искусство в частности как почти равнозначные, — как и выше, мы не побоялись сказать, что стиль нашего поэта родствен стилю изобразительного искусства, и не стали опасаться упрека в том, что он подражает чуждому роду искусства — в любом случае это недостаток. На деле же изобразительное искусство крайне близко искусству вообще — ближе и роднее поэзии. Ведь оно непосредственно изображает — и является чувственным, а именно эти два свойства и преобладают во всеобщем понятии искусства. Поэтому, когда говорят о противоположности поэзии и искусства, то можно думать не о каких-либо иных, но только об этих двух признаках, то есть о той стороне, которой искусство вообще ближе всего к изобразительному искусству.
Но поэма «Герман и Доротея» не просто свободна от такого противоречия. Чистое, подлинное и всеобщее художественное чувство, одушевляющее эту поэму, являет нам то, что создавший ее поэтический гений теснейшим образом сроднился с гением искусства вообще и что на нем лежит печать, какой отмечено искусство вообще, а не то или иное отдельное искусство в его исключительности. Таково преимущество, которое в будущем (мы можем твердо надеяться на справедливость потомства) отведет ему совершенно особое место среди всех новых поэтов. Ибо иа деле ни одна нация не может указать сейчас на такого поэта, который хотя бы приближался к нему в этом отношении.
Причина, бесспорно, заключается в том, что он лучше других умеет привести в движение пластическую силу фантазии — просто представить нам объект, а тем самым уже произвести на свет все заключенное в нем воздействие. Однако следует заметить, что сказанное здесь все еще недостаточно ясно и определенно: и другие поэты верно живописуют природу, однако за ними нельзя признать это достоинство в той самой мере, в какой мы признаем его за Гёте. И тут тоже надо обратиться к настроению души — как поэта, так и читателя; тонкое, но весьма важное различие состоит именно в том чувстве, с которым мы расстаемся с этим поэтом и с другими. Здесь вновь сказывается основное заблуждение всех прежних ложных эстетических рассуждений: ищут в объекте то, что скрыто исключительно в субъекте и по крайней мере описано может быть лишь на примере субъекта, тогда как в предмете все подобное можно лишь ощутить.
Когда преобладает всеобщее художественное чувство, на душе становится ясно, спокойно, светло и легко; одна лишь фантазия деятельна, причем она сопряжена с внешним чувством, которое спокойно и послушно вбирает в себя все, что видит перед собой. В таком состоянии фантазия никогда не бывает смущена — любое очертание отчетливо отделяется от других; она свободна от беспокойства и неясности, потому что она созерцает, и только; она просто видит перед собой фигуры, жизнь и движение; она не бывает тяжела, не давит, потому что в таком сопряжении ей легче всего сохранять свою идеальную природу. Когда же перевес оказывается на стороне поэзии, с ее особой природой (в той мере, в какой, что ясно из предыдущего, поэзию можно противопоставлять искусству вообще), то воображение действительно либо перестает быть чистым и единственно деятельным, либо же теряет легкость и объективность своей природы благодаря своей слишком тесной связанности с духом или сердцем. Тогда наша душа уже не просто занята предметом, но во всякий миг в ней пробуждается либо рассудок, либо моральное чувство — совершается непрестанный переход к субъекту, и мы осознаем не столько сам предмет, сколько воздействие предмета.
Как мы уже замечали выше, трудно показать, в чем заключено специфическое обращение с предметом в одном и в другом случае, — между тем есть один крайне важный пункт, который сразу же бросается в глаза, если быть сколько-нибудь внимательным. Если сравнивать поэзию и скульптуру, которая более всего соответствует чистому понятию искусства, то с первого взгляда видно одно различие между ними. Скульптура (по крайней мере в простейшем случае, на котором мы сейчас остановимся, — изображается отдельная фигура) воздействует исключительно формой, а поскольку форма основана на целой фигуре, то воздействует лишь как целое; если в статуе удачно исполнена лишь одна часть — рука или нога, — то прекрасна лишь рука или нога, и понятие прекрасного не переносится с этой отдельной части на целое.
От поэта же, напротив, вовсе не требуется, чтобы он выставлял целую фигуру, — он может очертить часть и, сделав это описание весьма важным для чувства читателя, может принудить его самого дорисовать все недостающее. Если ему удается завоевать сердце читателя отдельной чертой описания женской фигуры, то потом фантазия читателя сама довершит всю фигуру, пользуясь той же мерой и сохраняя намеченный характер, — таким образом, читатель идет навстречу поэту. Но, разумеется, описание становится при этом менее объективным: фигура уже не столь определенна для взгляда, чувство предвосхищает скорее характер, а не то, чтобы глаз зримо видел очертания фигуры.
Как же поступать поэту, чтобы остаться верным самому общему и чистому понятию искусства? Описывать целое, а не просто отдельные части, обрисовывать предмет, а не просто возбуждать чувство. Правда, он все равно будет возбуждать чувство, но уже благодаря впечатлению целого, не через эффект, производимый отдельными частями, он будет возбуждать его самим предметом, а не непосредственно отдельными его чертами — так это чище и лучше.
XVII. Пояснение сказанного на примере описания Доротеи
Чтобы увидеть, как решает наш поэт задачу подлинно художественного описания, сравним ту картину, на фоне которой представляет он нам фигуру Доротеи.
Сначала Герман обрисовал ее лишь немногими чертами: он рассказал, как впервые он встретил ее: как спасла она свою родственницу, разрешившуюся от бремени; как правит она быками, которые запряжены в повозку, — а теперь он описывает ее друзьям, которых послали все подробно разузнать о ней.
Он говорит так:
Сразу ее из всех вы сумеете выделить, ибо
Трудно другую найти, фигурой схожую с нею.
Кроме того, назову и приметы чисюй одежды *.
Итак, описывается только одежда. Благодаря этому у поэта двойное преимущество. Он может быть уверен, что рисует лишь для глаза, что никакие побочные представления не отвлекают внимания от фигуры, к которой должно быть приковано все внимание, а, кроме того, благодаря этому он может нарисовать всю фигуру, все ее формы. А если бы он предпочел описывать сложение тела, то, конечно, он мог бы описывать отдельные части тела и всю фигуру, но не мог бы непосредственно явить ее взору. В данном же случае он действительно являет ее нам с головы до пят, выбирая такие отдельные черточки, которые рисуют и ее внешнее сложение, ее стройную фигуру, полную грудь, форму головы. Прежде же всего он заботится о том, чтобы в контурах целого не было пробелов для фантазии. Он точно описывает, как ворот рубашки аккуратными складками облегает ее подбородок, как гордо поднимается ее голова, а с какой полнотой рисует он всю ее фигуру!