Литмир - Электронная Библиотека

Однако высказывать определенное суждение нам все же трудно. Вообще я коснулся здесь предполагаемой характеристики веревок с узелками, одна из которых (мексиканская) еще в прошлом веке хранилась в коллекции Ботурини лишь для того, чтобы показать, в каком виде народам Америки были известны оба типа знаков, которыми исчерпывается любая письменность— сами собою понятные знаки-рисунки и знаки, произвольным и мнемоническим образом связанные с идеями, напоминающие об обозначаемом посредством некоего третьего фактора (ключа к обозначению). Однако различение обоих этих типов, переходящих друг в друга тогда, когда аллегорическое рисуночное письмо перестает быть непосредственно понятным и по крайней мере часть первоначальных рисунков постепенно начинает казаться произвольными знаками, имеет исключительное значение, и особенно в том, что касается языка, как это видно на примере языков мексиканского и перуанского.

Мексиканские иероглифы достигли немалого совершенства; они явно сохраняли мысль сами по себе, так как они понятны еще и сейчас, и в то же время они отчетливо отличались от простых рисунков. Ведь даже если, например, понятие завоевания представлялось в них как битва двух воинов, все же мы обнаруживаем также и изображение сидящего царя с его именным знаком, затем трофейного оружия и, наконец, покоренного города, что в совокупности образует вполне ясную фразу: «Царь завоевал город». И выражение здесь гораздо более определенно, чем в знаменитой саитской надписи, которая считается единственной из древних надписей, сочетающей изображение (значение) с обозначением. Из сказанного видно, что существовали также средства для записи имен, а, следовательно, письмо это находилось на пути к созданию фонетических знаков наподобие китайских. И все же весьма сомнительно, чтобы мексиканская иероглифика превратилась когда-либо в настоящее письмо.

Ибо настоящим письмом можно назвать только такое, которое обозначает определенные слова в определенном порядке, что даже и при отсутствии букв можно осуществлять при помощи понятийных знаков и даже при помощи рисунков. Но если, напротив, письмом в широчайшем смысле этого слова называть любую передачу мыслей, осуществляемую посредством звуков, то есть при которой пишущий представляет себе слова и которую читающий также переводит в слова, пусть не совсем в те же самые (определение, без которого не было бы никакой границы между рисунком и письмом), то между двумя этими конечными пунктами окажется обширное пространство для разнообразных степеней совершенства письма. Последнее, в частности, зависит от того, закреплены ли знаки в своем употреблении за более или менее определенными словами или же только за мыслями, и, следовательно, от того, в какой мере расшифровка их приближается к чтению как таковому. И мексиканское иероглифическое письмо, как кажется, в своем развитии остановилось внутри этого пространства, не достигнув уровня настоящего письма, хотя и на такой ступени развития, которую сейчас трудно точно определить. Так, например, сейчас нельзя уже установить, можно ли было в иероглифической форме записывать стихи — а некоторые стихи были весьма известны и упоминания о них сохранились в источниках, — ведь неопровержимо, что форма поэзии связывает ее с определенными словами в определенном порядке. Если это было невозможно, то здесь перуанцы находились в более выгодном положении. Ибо письмо, или его аналог, не представляющее объекты как таковые, но являющееся скорее внутренним вспомогательным средством памяти, может, пусть не вполне адекватно, передаваться другому народу и весьма долго сохраняться во времени в органической связи с языком. При этом, конечно, нельзя забывать, что народ, пользующийся таким письмом, обладает не столько настоящим письмом, сколько лишь способом непосредственной отсылки к памяти без письма, высоко усовершенствованным при помощи искусных средств. Но как раз в том и заключается важнейшее различие между наличием и отсутствием письма, что в первом случае памяти не отводится уже главная роль среди устремлений духа.

Каковы бы ни были достоинства и недостатки каждой из этих двух систем письма, они все же удовлетворяли нации, их усвоившие; они к ним привыкли, и каждая из них (и прежде всего — перуанская) была даже интегрирована в государственное устройство и в аппарат государственной власти. Поэтому трудно представить себе, каким образом какой-либо из этих народов мог бы самостоятельно прийти к буквенному письму; однако возможность этого все же не исключена. Пример Египта показывает близкое родство звуковых иероглифов и букв, а из графического представления веревочных узелков могли бы возникнуть знаки, напоминающие по форме китайские, но допускающие также и фонетическую трактовку. Но для этого нужны были бы духовные предпосылки, сходные с теми, которые у египтян выявились настолько рано, что их можно обнаружить даже в самых древних источниках; а для будущего развития нации всегда является неблагоприятным признаком то, что она, еще при отсутствии подобных предпосылок, уже стоит на таком значительном уровне развития и характеризуется такими многообразными и прочными общественными формами, как это было в Мексике и Перу. Можно предположить, что в обоих государствах, как в настоящее время в Китае, имело бы место сопротивление принятию буквенного письма, если бы последнее предлагалось добровольно, а не принудительно, в результате завоевания.

Разбирая грамматические формы, я пытался показать, что место их могут занимать всего лишь аналоги; точно так же обстоит дело и с письмом. Там, где отсутствует настоящее письмо, единственно пригодное для языка, все внешние, а до некоторой степени также и внутренние цели и потребности могут удовлетворять и другие, заменяющие его системы. Но своеобразное воздействие настоящего письма, равно как и своеобразное воздействие подлинной грамматической формы, не может быть заменено ничем и никогда; оно заложено во внутреннем восприятии и обращении с языком, в способе формирования мысли, в индивидуальности мыслительных и чувственных потенций.

Но если такие заменяющие средства (поскольку теперь это выражение уже понятно) уже пустили свои корни, если инстинктивно стремящееся к лучшему сознание нации не воспрепятствовало их закреплению, то они еще более притупляют это сознание, поддерживают ложную, удобную для себя направленность системы языка и мышления или же придают ей такую направленность и становятся уже неискоренимыми, а если их все же удается искоренить, то ожидаемые благотворные последствия этого проявляются уже значительно слабее и медленнее. Следовательно, если народ с радостью принимает и усваивает буквенное письмо, он должен сделать это рано, на заре своей юности, по крайней мере в то время, когда он еще не создал при помощи искусственных и мучительных усилий другой разновидности письма и не привык к ней. В еще большей мере так должно обстоять дело, когда буквенное письмо изобретается исходя из внутренней потребности, не проходя через каких бы то ни было посредников. Но могло ли такое когда-либо действительно произойти или же это настолько неправдоподобно, что может рассматриваться лишь как отдаленная возможность, — к обсуждению этого вопроса я предполагаю вернуться в другом месте.

Примечания [43]

Настоящее издание непосредственно примыкает к книге Вильгельма фон Гумбольдта „Избранные труды по языкознанию", выпущенной издательством „Прогресс" в 1983 г. и впервые познакомившей советского читателя с творчеством великого немецкого гуманитария и гуманиста. Помимо языковедческих работ, здесь представлены труды Гумбольдта по философии культуры, эстетике, философии истории.

Большинство работ публикуется по-русски впервые. Все переводы выполнены по Полному собранию сочинений Гумбольдта: „GesammelteSchriften", Bd. 1—17. Berlin, 1901–1936. Neudruck, 1967–1968.

Примечания над строкой, отмеченные в тексте цифрами, принадлежат аптору. Редакционные примечания* отмеченные в тексте звездочками, следуют ниже,

127
{"b":"165828","o":1}