Мюнхен встретил Горелова равнодушно. Здесь никто его не ждал. Все здешние люди: и богатые и нищие, разноязыкие, роскошно одетые и в грязных лохмотьях, миллионеры в сногсшибательных бронированных «кадиллаках» и велосипедный плебс — все глядели сквозь него, мимо него, глядели никак. Для них не существовал Довлат Горелов с его внутренним миром и нереализованным талантом. Для них существовали лишь они сами с их собственной свободой.
В чужом городе всегда ищешь своих, близких по духу людей. Довлат их искал среди эмигрантов из России. Некоторых из них знал еще по Советскому Союзу. Встретил их всех, но лучше бы не встречал, потому что увидел совсем других людей — надорванных, отчужденных, сломанных. Первое время он часто приходил на Райзингерштрассе, в кафе «Цум шарфен риттер» [3] — место сборища эмигрантов из СССР. Здесь немного отдыхал поначалу и душой и чисто физически, — устаешь коверкать язык на плохо знакомом чужом наречии, — но потом начал уставать и там от постоянных сплетен, от неприкрытой зависти к соплеменнику, урвавшему какие-то деньги, от ненависти ко всему советскому. Одного «собрата» объявили «красным» и крепко отлупили только за то, что тот назвал Шукшина «толковым писателем». Как-то однажды за кружкой баварского пива визави Горелова, бывший ленинградский портной, а ныне корреспондент эмигрантской газеты «Русская мысль» Кирилл Панкин разоткровенничался: «Надо иметь коэффициент моральной неустойчивости, волком надо быть — и все у тебя получится...»
У Довлата долго не получалось... Не сработался с редактором одной газетенки, выгнали на днях из другой «за профнепригодность». Писал он, конечно, не хуже других, и дело не в этом...
Прав тот бывший портной. Надо отбросить иллюзии и стать волком. Иначе раздавит его этот чужой, безразличный к нему город.
С работой тяжело. Спасибо Марте — через каких-то влиятельных родственников нашла, кажется, возможность устроиться ему туда, куда мечтают попасть многие, покинувшие Россию. Завтра он идет на смотрины... Надо быть волком...
Довлат рывком поднялся с тахты и снова включил телевизор.
4
— История и традиции — это стержень любого крепкого дела, парень, если, конечно, дело хочет расти, так сказать, во времени и в пространстве. — Серж Ростоцки важно вытянул из кармана огромный белоснежный платок, с достоинством окутал свой набрякший, рыхлый нос и со свистом высморкался. — Твои и мои шефы понимают это не хуже нас с тобой, парень, и история нашего заведения блестит почище рынды у толкового боцмана.
Довлат и Серж медленно бредут по бесконечному коридору второго этажа длиннющего приземистого здания радиостанций «Свобода» и «Свободная Европа», где Горелову придется работать, и Ростоцки, его новый шеф, вводит Довлата в курс дела.
— Всего, парень, знать тебе не надо. Заруби это на носу. Куда не следует, не лезь, не то вылетишь... на всякий случай, — Ростоцки ухмыльнулся собственной остроте, — ушастых тут не жалуют. Но есть вещи, которые должны от зубов отскакивать.
Нашу фирму создавали не какие-то проходимцы от политики, а солидные господа, вроде братьев Даллесов и самого президента Соединенных Штатов. Надо полагать, что они кумекали как надо, когда пустили в ход Американский комитет освобождения от большевизма. Время, брат, было горячее, начались пятидесятые годы, Советы помахивали из-за океана своим атомным грибком. Правда, название каким-то олухам из конгресса показалось чересчур вызывающим, и его пришлось переименовать в Комитет радио «Либерти», то бишь «Свобода». Эти политиканы из Белого дома все время путаются под ногами.
Ростоцки снова поднял за края платок и затрещал носом. Потом уставился на Довлата покрасневшими, выпученными, будто в страхе, глазами.
— Радиостанция «Свобода» начала системную работу против большевиков в пятьдесят третьем году и закончит ее, когда режим коммунистов в России перестанет существовать. А теперь, парень, слушай главное. — Серж остановился, поднял руку в оракульском жесте и оттопырил большой палец и мизинец. Горелов не удержался и улыбнулся, увидев знаменитую комбинацию из пальцев, понятную всем выпивохам. Но Ростоцки, видимо, столь был преисполнен многозначительности момента и собственной важности, что не обратил на его ухмылку никакого внимания. — Сейчас любому идиоту в мире, который пусть даже плюет на политику, известно, что вся наша контора — от уборщицы до директора — работает на одного богатого господина, имя которому Си-ай-эй, Сентрал интеллидженс эйдженси, читай — Центральное разведывательное управление. Так уж получилось, парень, что раньше об этом многие даже работающие здесь только догадывались и боялись подумать о том, что кто-то может догадаться, что они догадываются. Тьфу, язык заплетается. — Ростоцки и впрямь мрачно сплюнул в угол и воровато оглянулся. — Это было страшной тайной, и за болтливый язык кое-кого даже посадили. Потом наша служба безопасности все же проворонила, и на радиостанцию проникли большевистские агенты. Они-то и растрезвонили по всему миру, что мы — всего лишь филиал ЦРУ. Так что тайны больше нет.
Серж Ростоцки, раздосадованный и взволнованный, будто разговор касался лично его, взял Горелова под локоть, и они вновь медленно пошли по коридору.
— Но это почти ничего не изменило. Если быть точнее, то совсем ничего, запомни, парень, и это. Да, вуаль сброшена, но под ней строгое лицо, которое смотрит противнику в глаза. Мы открыто и честно заявляем, что будем бороться до конца с коммунистической идеологией, и оставляем за собой право называться радиостанцией эмигрантов, а значит, выходить в эфир от имени соотечественников...
Ростоцки, видно, не на шутку распалился и, зло глядя на Горелова, словно тот был виноват в бедах радиостанции, завыговаривал:
— И нам плевать на этих недоносков-либералов, которые в своих газетишках гундят, что мы, мол, пережитки «холодной войны» и нас надо вышвырнуть из Европы. Черта с два! Скорее вылетят отсюда сами! В мире крепко пахнет порохом, пора слюнявчики снять и надеть латы!..
С того запомнившегося Довлату разговора прошло месяца три, а работа в отделе перехватов уже наскучила. Каждое утро он проходил неширокой аллеей, обсаженной розовыми кустами, к длинному белому зданию, укрытому со всех сторон высокими и развесистыми липами мюнхенского Английского сада. В киоске, что напротив стеклянного вестибюля радиостанции, покупал свежие газеты и входил в дверь. В проходной его встречал осточертевший всем хмурый и сосредоточенный немец-вахтер, ветеран прошлой войны, хромой и злой, как цербер, — доверенное лицо отдела безопасности. На Довлата, как и на всех сотрудников — выходцев из Советского Союза, смотрел с почти неприкрытым презрением:
С утра Горелов надевал наушники и прослушивал передачи советских радиостанций, выбирал из сообщений цифры и факты, которые потом можно было бы соответствующим образом «обработать» и передать в русскую или другие национальные редакции. Радости от этой нудной работы было мало, но Довлат понимал, что проявлять инициативу в попытках переменить работу на «Свободе» не только не разумно, но и просто опасно. Такие инициативы тут наказуемы вдвойне — могут организовать такую тотальную проверку, что в постели с женой будешь чувствовать себя, как мышь под колпаком, или, того хуже, объявят «красным агентом» и вышвырнут с работы. Наоборот, он старался как мог и ни на что не жаловался.
Мало-помалу Ростоцки начал привлекать его к более тонкой работе — подслушиванию межведомственных переговоров на территории стран Восточной Европы и Советского Союза. Теперь наушники Горелова улавливали перехваченные мощными, высокочувствительными антеннами переговоры польских, чешских, советских диспетчерских служб, аэродромов, радиообмен судов дальнего плавания... Львиная доля такой информации от Горелова уходила уже не в службы пропаганды, а в отдел исследований и анализа, продукция которого — материалы для американской разведки.