— И молвил Зэ-Боброзуб, обратясь к королевским посланникам: «Ни одному чужеземцу не позволено называть эту землю своею, ибо земля эта принадлежит моему народу. И если король… это, не согласен, пусть будет война.»
Хм, подумал я, это ведь где-то здесь все происходило. Лет триста тому назад. Зэ-Боброзуб. Он поднял восстание против Горна Восьмого, отвоевал у него свою болотину и даже готовил поход на столицу. Но то была эпоха Великих Завоеваний, и подобные приключения ничем хорошим кончиться не могли. Армию Боброзуба в конце концов разбили, а самого его торжественно казнили в столице. По легенде, он похабно ругался на эшафоте и плюнул в сторону короля. Ничего-то здесь не осталось от тех героических времен. Одни только байки, да еще легкая неприязнь местного населения к королевской власти. Сейчас бедолаге Зэ повезло бы куда больше. Король Йорум в подметки не годится Горну Восьмому, и королевство давно уже не великая империя, ведущая великие войны. И давно уже разнообразные народные герои атакуют со всех сторон, стремясь захватить как можно больше. Я на звание народного героя не претендую, но с таким замком вполне могу претендовать на кусок пирога империи. Скажем, земли вокруг Даугтера, потом, разумеется, все, что лежит выше по течению рек, до самой Гары. А потом, кто знает…
Стоп. Замка у меня пока нет. Есть недостренный первый этаж, толпа крестьян, таскающих кирпичи, веселая компанию бродячих каменщиков и вдохновенный мастер. И черт знает, что они, в конце концов, построят. Перегрин время от времени рассказывал мне, как продвигается дело, и постоянно твердил, что замок получается очень необычный, подобных ему нет и в ближайшее столетие не предвидится.
С некоторым недоумением я оглядывал широкий квадратный двор, еще не вымощенный и превратившийся под дождями в грязное месиво, не слишком могучие стены и едва начатую шестигранную главную башню. Ничего уникального я во всем этом не усматривал. Сотни таких крепостей разбросаны по Западным Равнинам, и неприступными их назвать язык не поворачивается…
Фиделин как-то незаметно закончил рассказ про Зэ-Боброзуба и перешел к своей любимой истории о том, до чего же ловко малыш Перегрин развалил старый Даугтер. Он рассказывал эту историю уже раз десять, всегда с новыми подробностями. Сегодня, будучи в ударе, он излагал особенно цветисто. Были упомянуты и светлая ночь, и зловещая полная луна, и далекий вой собак где-то на равнине, посвист ветра в ушах. И как малыш отвел всех подальше и велел стоять тихо и смирно, а потому что ночь была светлая, все разглядели его лицо, и как он смотрел на крепость, а крепость возьми да и развались.
— Глядим, западная башня только и стоит. А остальное — начисто. Я варежку разинул и закрыть не могу. Кухарки в рев. Барг Длинный и вовсе в обморок грохнулся. Мыслимое ли дело! Тут, конечно, все на малыша совсем по-другому посмотрели. Могущественный волшебник, одно слово. Ладно бы, там, дунул-плюнул или слово какое сказал, а то ведь глянул только. А она и рухнула. Да так аккуратненько. Даже камешки, это, рассортировались. Какие побольше, какие поменьше.
Камешки — это было что-то новое.
— Врешь, — лениво ответил я.
— Чтоб я сдох! — Он вытаращил честные глаза. — Вот если бы вы, господин, вышли…
— Что ты сказал?
— То есть не вышли, а это… ну… я не о том. Камешки эти всякий мог видеть, кто рядом был, а вас не было, так вот я к тому, что если бы вы тогда из западной башни бы вышли…
— По горбу? — спросил я. Он испуганно умолк.
Я хорошо запомнил ту ночь. Она действительно была неправдоподобно, сказочно светлой. Все увидели, как превращается в сортированные камешки трухлявая крепость эпохи Великих Завоеваний. Все, кроме меня.
С большим трудом втолковал я Перегрину, что выходить мне на равнину не хочется. Он все повторял, что даже находясь в западной башне, с которой ничего не случится, я подвергаю себя опасности, употребил смешное выражение «шальной кирпич», и уговаривал меня не капризничать и отойти вместе со всеми на расстояние полета стрелы. Ничего не стоило просто вышибить его за дверь, но в его глазах была такая искренняя за меня тревога, что я усадил его напротив и, как мог, рассказал все.
— Хорошо, — сказал Перегрин, помолчав.
И вышел. Фиделин заявил, что нипочем меня не покинет. Анч и Хач, которые должны были в ту ночь западную башню охранять, заявили, что нипочем не покинут пост. Я грозил и ругался, близнецы тихо ухмылялись, Фиделин крепко держался за мой рукав. Но тут вернулся Перегрин, тихо сказал: «выйдите, пожалуйста», и они тут же убрались.
Нечего и говорить, что после уничтожения крепости волшебное воздействие его вежливости многократно усилилось. Просьба мастера была равнозначна приказу князя, и это мне нравилось все меньше и меньше. Например, сегодня, проснувшись поздно, я обнаружил, что всех до единого солдат Перегрин еще утром услал в деревню за новой партией кирпича. «Я нарочно снарядил всех, чтобы скорее погрузили и вернулись,» — сказал он мне. Посмеявшись, я ответил, что если они и вернутся сегодня, то наверняка поздно вечером, очень довольные и очень пьяные. Но скорее всего они явятся завтра утром, проспавшись. Так или иначе, каждый из них получит от меня по морде, и виноват во всем будет только уважаемый мастер. Додумался — парней в деревню. Козлов в огород. «Я не знал,» — сказал Перегрин и ушел расстроенный.
Ничего- то он не знал, кроме своей архитектуры и своих таинственных манипуляций. Западная башня стала теперь в точности такой, какой была задумана — с высокими окнами и лестницей, закручивающейся справа налево, а не слева направо, как раньше. Я ничего не имею против высоких окон, и лестницу такую мне, левше, оборонять в случае чего гораздо удобнее. Не нравилось мне только, что он устроил повсюду какие-то ниши, в которые помещал разные финтифлюшки, выточенные из дерева, время от времени их менял и строго запрещал к ним прикасаться.
Не утерпев, я спросил, для чего это нужно, и за ужином Перегрин все подробно объяснил. Когда подошел к концу второй кувшин вина, мне было ясно абсолютно все. Правда, наутро я ничего вспомнить уже не мог, кроме застрявшего в памяти слова «баланс», и смутного ощущения, что затейливые штуковины как-то связаны с работами, ведущимися снаружи.
Он всегда очень охотно объяснял, если его спрашивали. Ему нравилось, что он знает так много таинственного, пугающе непонятного и может своим объяснением сделать все это простым и безобидным. Правда, иногда оказывалось, что объясняет он самому себе. Он мог прерваться на полуслове и начать бормотать что-нибудь вроде: «…да, но если так, то получается сразу два незамкнутых контура! Так вот почему…» После этого он мог продолжить свою речь, а мог выхватить мел и начать чертить, забыв обо всем на свете.
Перегрин чертил много, как одержимый — пером на бумаге, углем и мелом на стенах, прутиком на снегу, щепкой по грязи. Линии были гибкие, тонкие и неправдоподобно ровные. Перегрин оценивающе рассматривал рисунок и либо качал головой и стирал, либо говорил «угу», и озарялся улыбкой. Один чертеж из тех, что на бумаге, был похож на диковинный цветок. Оказалась это всего лишь лестница в подземелье главной башни. Я листок у Перегрина отобрал и положил к себе в сундук. Не знаю, зачем.
Все в округе считали Перегрина колдуном. Не знаю, чем ему удалось пронять весь тот сброд, который я согнал на строительство, но они действительно верили, что создают нечто небывалое, волшебное и несказанно прекрасное. Иногда работа и впрямь напоминала магический ритуал, в котором каждое движение и слово было исполнено таинственного смысла, поэтому лишних движений и слов не было, дело шло без заминок и суеты. В такие дни Перегрин носился между тяжеловесными строителями, стремительный и легкий, как пламя, и, казалось, ухитрялся быть в нескольких местах сразу.
После того, как строители, закончив дневные труды, удалялись в деревянные сараи, возведенные специально для них неподалеку, Перегрин еще долго лазал по стройке и что-то там измерял и проверял. Фиделин говорил, что мастер иногда принимается беседовать не то с самим собой, не то со стенами, не то с кирпичами, и выражается при этом весьма романтически. К ужину он возвращался в башню, усталый и молчаливый, равнодушно съедал все, что подкладывал ему на тарелку Фиделин, и, бывало, засыпал тут же, за столом. В таких случаях Фиделин все порывался унести его на руках, как носил когда-то меня. «Да вы что…» — сонно бормотал Перегрин и, пошатываясь, уходил сам.