— Ясно, — кивнул Бармалей, пряча принадлежности. — Ясно, братан, понимаю. А как насчет травки? Покурим?
— Это можно.
Бармалей затянулся, передал косяк Леварту, осторожно, чтобы не просыпалась анаша.
— Мне, братан, — перешел он к делу, — выражение лица нашего профессора не нравится. Этот автобус… Интеллигенция как бы переживает. Ну, так и я переживаю, ради Бога, врать не буду… И ныне грех гнетет душу мою, гнетет… Но идет война. Война! Нас убивают, мы убиваем… А кровь требует крови. Вот и все, точка. Я это знаю, Якорь это знает, ты это знаешь. Все мы согрешили… Но наш Ломоносов меня тревожит. Не донес бы он? Чтоб совесть облегчить, душу успокоить? А? Паша? Ты его лучше знаешь…
— Я его вообще не знаю, — Леварт затянулся и медленно выпустил дым. — Вижу, что переживает. Но он не донесет.
— Откуда уверенность?
— Это диссидент. То есть недовольный строем. Собственно, за это его из университета в армию… По доносу, ясное дело.
— И это доказательство, — поднял брови Бармалей, — того, что он не донесет? Потому что сам пострадал из-за доноса? Не очень меня это убеждает. И то, что он диссидент, для меня вовсе не означает, что он сразу же святой и весь насквозь прав. Прямо противоположные случаи приходилось мне видеть. Нет, Паша. Поговори ты с ним. Открыто, по душам. Надо знать что к чему, а то… Сам понимаешь. За тот автобус трибунал был бы. И приговор, наверняка не из мягких. Это в лучшем случае, а то могли бы вообще… Сам знаешь. Пустить в расход без лишних разговоров. А у меня в Обнинске жена, дочурка трехлетняя. Я что, мать твою, должен осиротить ее, потому что у кого-то совесть слишком чувствительна? Да и ты, Пашка, как мне кажется, в суд военный не торопишься.
— Я поговорю со Станиславским, — Леварт посмотрел ему в глаза. — Проверю его. Ты же, старший прапорщик Самойлов, не делай, пожалуйста, ничего опрометчиво. Особенно не делай того, чего нельзя бы было вернуть назад. Ты понял меня?
Бармалей понимал. Его взгляд в этом отношении не оставлял никаких сомнений.
* * *
Чтобы иметь возможность побыть наедине он вывел Ломоносова под взлетку вертолетов, за Бастион, то есть за большую дыру в земле, выкопанную там общим и идиотским солдатским трудом. Обошлось без хлопотных вступлений и увертюр. Ломоносов мгновенно сориентировался, в чем дело и о чем предстоит разговор.
— Речь об автобусе, да? О том, чтобы я забыл? Не слишком много ли ты от меня требуешь, дорогой Павел Славомирович? Я должен забыть о преступлении, свидетелем которого я был?
— Должен.
— Я видел тела людей, иссеченных пулями и нашпигованных битым оконным стеклом. Я видел кровь, льющуюся ручьями из продырявленного кузова. И видел там тебя с акаэсом в руке.
— Идет война. Нас убивают, мы убиваем…
— Не корми меня банальностями.
— По-твоему, десятки деревянных ящиков, отлетающих из Баграма и Кабула в грузовых отсеках «Черных Тюльпанов», — это банальности? Подумай о родителях, которые вынуждены там, в Союзе, забирать эти ящики, и даже не присев, давать расписку в получении. Война — это война, товарищ Станиславский. Ты здесь не наблюдатель и не миротворец. Ты приехал в Афган воевать. А коль воюешь, прими войну по полной программе. Ты сетовал на нашу страну, что она в застое, что замерла, как скованная льдом. Ты хотел изменений, тосковал по оттепели, началом которой должна послужить эта война. Ты жаждал развития. А импульсом и закваской этого развития должна была послужить эта война. Так что прими эту войну. Прими такой, какой она есть. Прими, как наследство. С инвентарным правом. [78]Другой она не будет. Потому что никакая война не бывает другой. Согласись с этим. Я тебе от души советую.
— Твоих советов я слушать не буду, — Ломоносов поджал губы. — Потому что это был бы первый шаг к тому, чтобы стать таким, как ты. А я не хочу быть таким, как ты. Ты соглашаешься, ты привык, ты делаешь то, что тебе прикажут. Приспосабливаешься и плывешь по течению, повторяя извечный принцип конформистов: «Зачем высовываться? Ведь и так ничего не изменится». Такие, как ты, Павел, во всем виноваты. Не Андропов, не Устинов и Громыко, не Брежнев, не Сталин, не Ежов и не Берия. Только такие, как ты, которые выполняют приказы. Которые выполняют любой приказ, безразличные, пассивные, индифферентные и бесчувственные. Это благодаря тебе и таким, как ты, мы имеем то, что имеем. Страну, в которой царит патологическая апатия, маразм и болезненный застой, такой удобный для правящих. Это благодаря тебе и тебе подобным нашу страну поражает вирус безразличия. Потому что хотя изменений вроде бы жаждут все, причем так сильно, что чуть не пищат, ничего не меняется. Потому что большинству все это по фиг, большинство делает то, что ему прикажут. И не высовывается. Покорно склоняет головы, как ты, и принимает все, как наследство. Как ты смотрит на происходящие вокруг ужасы и не реагирует. А какой смысл реагировать? И так ведь ничего не изменится. Я тебе вот что скажу: мне легче понять Самойлова, который стрелял по гражданским в порыве бешенства, из жажды мести. Легче мне понять его, чем тебя, без эмоций выполняющего приказы.
Леварт молчал.
— Я буду хлопотать о переводе, — сказал через какое-то время Ломоносов. — Не хочу с вами служить. Но ты не бойся. Я не доложу, не донесу, не выдам вас. Передай это Самойлову и Авербаху. Пускай не сторонятся и волком не глядят на меня. А если не поверят… Что ж, пусть делают то, что считают необходимым. Захарыч уже два дня ходит за мною, ходит и поглядывает на мою спину. Как будто там уже мишень нарисована. Вот с этим я как раз могу согласиться. Потому что, как писал один официально несуществующий писатель, существует много вещей, которых человек не должен ни видеть, ни даже смотреть на них, а если увидел, то лучше бы ему умереть.
— Неужели… — Леварт запнулся. — Неужели ты думаешь… Неужели ты считаешь, что я бы им позволил…
— Я не знаю, что мне думать, — прервал его ботаник и отвернулся. — Не знаю, что ты посчитаешь наследством, приказом высшей инстанции, не подлежащим обсуждению и освобождающим от какой-либо ответственности. Не знаю, что в состоянии переломить твою индифферентность. Ты ведь настоящие чувства проявляешь только в общении со змеей.
* * *
Когда на следующий день Леварт обо всем доложил Бармалею, тот долго кивал головой и покусывал губы.
— Как это, черт возьми, получается? — спросил он наконец, чуть уклоняясь от основной темы. — Скажи, Паша. Станиславского, за то, что он вроде неблагонадежный, забирают в армию. В наказание. Таким же образом и другим диссидентам определяют наказание. Что же тогда такое наша сознательная, пролетарская и интернациональная армия? Как что она воспринимается? Как лагерь? Как исправительная колония? А если так, то тогда мы, солдаты, мы, те, которые служат, — кто? Ссыльные? С другой стороны, — добавил он через минуту, вроде бы успокоившись, — ссылка, как ни посмотри, в истории Руси — вещь немаловажная. Кузница талантов, можно сказать. Из искры возгорится пламя и так далее. Как когда-то, так может и сейчас, ссылка явит какую-то большую фигуру, героя нашего времени. Появится у нас новый Ленин или новый Троцкий…
«А может, все-таки, лучше новый Герцен, — подумал Леварт. — Или новый Радищев».
— Что скажешь, Паша?
Леварт не ответил. Даже если бы хотел, не смог бы. Низко над их головами загрохотали моторы, над заставой волной пролетела четверка вертолетов Ми-8. Сразу стало понятно, что все они летят к выходу ущелья Заргун и к его окрестностям. Леварт без труда догадался, с какой целью. Когда увидел под вертолетами кучи предметов, выбрасываемых из баков.
— Мины, — не спросил, а констатировал он. — Летчики ставят мины. В ущелье Заргун.
— Минируют ущелье, — холодно подтвердил Бармалей. — Минами ПФМ-1.
— Ты заявил…
— Что есть такая срочная необходимость.
— А Салман Юсуфзай. Мы дали слово…