– Счастливая доля – вернуться с той войны.
Контужен в походе – награда от богов.
Вчистую уволен от службы и страны,
навеки свободен от всех своих долгов.
Бывшему поручику выпала счастливая доля – он вернулся с войны. Правда, награда от богов вышла чрезмерно щедрой, и возвращаться ему, списанному вчистую инвалиду, пришлось с черного хода. Чужая шинель, чужое имя, чужие документы в кармане. Поход вслед за летучим тигром стоил очень дорого… Но все-таки он вернулся, и сейчас может потратить лишнюю минуту, чтобы постоять возле изуродованного обелиска, посмеяться над воскресшим коммунаром в буржуйском цилиндре, проводить взглядом несущихся по небу белых всадников…
Бесконечное счастье – чувствовать, что жив. Все еще жив. Опять. Снова.
Поручик вновь улыбнулся, поправил фуражку, скользнул взглядом по случайному прохожему в такой старой же шинели, деловито шагавшему по аллее сада. Утро, все спешат по делам, пора и ему, вчистую уволенному от службы и от страны.
Нет! Он еще постоит. Несколько секунд, несколько мгновений…
«По улицам ходила большая крокодила, она, она …» Тьфу, привязалась, зеленая! «…Голодная была. Во рту она держала кусочек одеяла…»
Красный командир сунул руку в карман, грея ноющие от сырости пальцы, и, еще раз ругнув не вовремя пришедшую на ум крокодилу, покосился налево, где высилась серая громада Обелиска. Вчера там играл оркестр, голосили ораторы, сегодня же никого, кроме одинокого парня в шинели, зачем-то остановившего возле груды мокрых венков. Шинель и фуражка незнакомца были определенно офицерскими, и красный командир неодобрительно хмыкнул. Не иначе из бывших, из недорасстрелянных по революционной спешке и запарке. Утратили бдительность товарищи из ЧК-ГПУ, пустили гулять по городу «кáдета». Небось, и документы чужие, и револьвер в кармане, и мысли под фуражкой несоветские. Стоит, на имена вождей, что в камне высечены, смотрит, греет ненависть классовую, насчет теракта соображает…
«Увидела француза – и хвать его за пузо! Она, она голодная была…» Не до тебя, крокодила! Сгинь, надоела!..
Командир пошевелил в кармане ноющими пальцами и подивился собственной кровожадности. Не иначе, контузия виновата – голова ныла всю ночь, к утру разболелась рука… Никуда бы не ходить, отлежаться, морковного чаю попить… Нельзя. Марш вперед, труба зовет, красные герои! И незачем пачкать подозрениями первого же случайно встреченного человек. Был бы тот «контрой» – не стоял бы у Обелиска с именами основоположников социализма. А насчет недорасстрелянных – так чья бы корова мычала! Товарищи из ЧК-ГПУ бдительность не утратили и нюх не потеряли, того и гляди вспомнят поименно, кому по ошибке и запарке законные девять грамм недодали. И с кого начнут, товарищ командир? С этого, в старой шинели – или с иных, что поближе? Шинель же на нем самом точно такая, как на незнакомце – офицерская, полученная на армейском складе осенью 1921 при демобилизации. Давно бы сменил, так не на что. Не берут инвалидов войны в «совбуры»!
«Увидела торговку – и хвать у ней морковку, она, она голодная была!»
Осудив себя за ошибочные и местами даже паскудные мысли, красный командир констатировал, что в виденной им картине есть кое-что неправильное. Не парень у обелиска (командировочный, поди!) – сам Обелиск. Что же это выходит? Воздвиг господин Власьев, придворный царский архитектор, это серое неподобие, дабы род Романовых восславить. Свергли угнетателей – а каменюке монархической хоть бы хны, лишь имена новые выбили. Были одни цари, старые, стали иные – новые. А что иначе зовутся, так велика ли разница?
В одном из госпиталей, куда занесла его фронтовая доля, довелось командиру прочесть старую книгу без обложки. Написал ее древний римлянин Корнелий Тацит. В гимназии не довелось, а здесь два раза перелистал, да и потом отдавать не хотелось. Среди прочего была там история про то, как некий римский губернатор, не пожелав на новую императорскую статую тратиться, просто заменил голову у старой. Так чем власть пролетарская того губернатора лучше? Стоило этакую тучу народа истреблять, чтобы вновь владыкам монументы ставить?
«Увидела чекиста – и убежала быстро, бока, бока отбили ей в ЧК…».
Нет, не заладилось в это утро у бывшего командира РККА. Больному да слабому даже крокодила из песни поперек дороги станет. С пресмыкающейся тварью у него были особые счеты. Не с нею самой – пусть себе по улицам гуляет, ежели охота. А вот марш «Дни нашей жизни» композитора Чернецкого, на который оная «крокодила» пелась, командиру крепко не полюбился. Воевал он с января 1918-го, с самых первых выстрелов, и к последней, польской кампании, насмотрелся всякого. Понял: много дряни на войне, но хуже нет, когда над тобой и товарищами твоими – дурак-начальник. Что ни говори, а самое дорогое на свете – глупость, ввек не расплатишься.
Начальство попадалась всякое, лучше и хуже, но весной 1920-го поставили на их полк нового командира – бывшего унтера 129-го Бессарабского пехотного, для которого (для полка, не для унтера, понятно) Чернецкий и сочинял свой марш. Вот тогда «крокодилы» и наслушались. Комполка, как позже выяснилось, прежде служил в музыкантской команде, вот и тешил душу. Маршировать под «Дни нашей жизни» – ладно, но когда загремело, и паны-поляки войной пошли, вздумалось бывшему музыканту атаковать врага в полный рост, словно на царском смотре. В штыки – под «крокодилу».
«Увидела япошку – и хвать его за ножку…»
Был полк – не стало полка. С тех пор для красного командира бодрый маршик Чернецкого стал ничем не лучше вечного похоронщика-Шопена. Старался вспоминать пореже, забыть, а в это утро, как на зло – привязалось, следом идет, отставать не желает.
«По улицам ходила…» Да чтоб тебя вместе с твоим композитором! Отстань!..
В самом конце аллеи он обернулся. Возле серого Обелиска было пусто – незнакомец в офицерской шинели исчез, не иначе отправился бомбы в вождей кидать и гайки в рельсах отворачивать. Красный командир невольно усмехнулся. Бомбы для вождей, конечно, перебор, но если бы «контрик» не пожалел пару фунтов толу ради монаршьего монумента, он, член РКП(б) с мая 1916-го, не стал бы возражать. К чертовой матери всех царей – и прежних, и нынешних! Эй, крокодила, ты не против?
Ответа не было – вредная тварь предпочла промолчать. Испугалась, поди!
2
– Разрешите?
Ответа дожидаться не стал – взял и зашел. Прикрыл визгливо скрипнувшую дверь, поправил гимнастерку, привычно бросил руки вниз, вздернул подбородок:
– Вырыпаев Виктор Ильич. Мне нужна Техгруппа Научпромотдела.
– Ага!
Ответ прозвучал из-за стола. Говоривший даже не поднял головы, продолжая изучать густой машинописный текст. К чему именно относилось «ага» – к «разрешите» или к фамилии посетителя, понять было совершенно невозможно. Гость не настаивал. Он явно не спешил – неторопливо повернулся, осматривая помещение, потом столь же неспешно поглядел в окно. Смотреть, впрочем, было почти и не на что. За окном – влажный булыжник маленькой площади, посреди которого вольно разместилось чье-то черное авто, комната же казалась самой обычной – стол с черным телефоном да три стула. Портрет Карла Маркса на стене, чайник на подоконнике – и еще одна дверь, запертая и опечатанная, правда, не сургучом, а полосками, нарезанными из полосатых обоев. Второй столик, поменьше, забился в угол. Он не пустовал, будучи занят пишущей машинкой «Ремингтон» – полезным изобретением американца Шолеса. Обычно в таких кабинетах воняло табаком, но здесь явно не курили. Пахло мятой, и этот неожиданный запах был единственным, чему стоило удивиться.
– Я сейчас…
Тот, кто сидел за столом, без особой охоты положил бумагу в желтую папку с тесемками, выдвинул ящик стола, отчего-то поморщился, затем быстрым движением смахнул папку вниз, отправляя ее в фанерные глубины, после чего задвинул ящик обратно. Все это проделывалось с немалой ловкостью, но, и это было еще одной странностью, исключительно левой рукой. Правая бездействовала, будучи спрятана в карман брюк.