— Ну, а дальше-то что, Еремей Фатьянович? — нетерпеливо спросил Евтей. — Совсем излечился офицер-то ваш?
— Дальше? А что дальше? Дальше — он у меня еще две недели попил маточкино молочко с прополисом, медку поел, лесным здоровым воздухом подышал, поработал на пасеке и поехал домой. — Пасечник опять широко улыбнулся и сказал не без гордости: — А теперь зато мой Андрюха капитан второго рангу! Каждый год с Ольгой приезжают ко мне, понавезут продуктов всяких, подарков! А куды мне, старику? Андрюха так отцом меня и кличет. Еслив, говорит, отец, трудно будет на пасеке — дай знать, я тебя к себе заберу на городскую квартиру. Чуда-ак! Рази выживет земляной да лесной человек в городской квартире? Здесь походишь босиком на лесном воздухе по землице-матушке, от нее, от землицы, в тело твое и силушка подходит. А еслив от земли оторвался — считай пропал, прежде срока в домовину укладут. Не-ет, покуда ноги мои держут, буду по земле ходить, своими руками хлебушко добывать, да и польза, чай, от меня людям добрым. Разумно я мыслю или нет?
— Истинно так, Еремей Фатьянович, — уважительно сказал Евтей.
— Да уж куды разумней, — согласился и Савелий. — Все бы эдак вот, как ты, поступали. А слышь-ка, ты вот говоришь, что офицер тот морской названый сын тебе, а родного сына разве не было?
— Родных-то? Как не быть — были, были, мил человек... — Дубов перестал улыбаться, лицо его напряглось, счастливо блестевшие глаза потускнели, и сам он точно съежился весь. — Четверо сыновей у меня было, мил человек... Было да не стало — всех четверых на войне убило, и старуха моя, Ефросиньюшка, едва последнюю похоронку на четвертого сынка, младшенького Петрушу нашего, получила, так и слегла от горя, и в тот же год один я остался ото всего дубовского племени. Будь она проклята, эта война! И сейчас этого слова слышать не могу без того, чтобы не проклинать его. — Пасечник гневно посмотрел на стоящий на подоконнике радиоприемник. — Когда бы ни включил эту машину — всегда там о войне говорят, не в одном месте, так в другом воюют. Взять бы всех этих зачинщиков раздора да сослать бы их на остров, как проказных, и пущай бы грызлись они там промеж собой. Неужто род людской позволит этим паучьим выродкам отравить все живое? Разве бог для того создал человека, чтобы его руками уничтожить всю красоту земную? Ведь страшно и дико не то, что человек на свою собственную жизнь замахнулся, а то, что он еще и на святую Землю замахнулся, на небо голубое, на траву, на все живое! — пасечник поднялся и взволнованно заходил по кухне, прижимая большие жилистые ладони к груди. — Еслив подумать, то наша земля аки маленький цветок в бескрайнем холодном космосе. Люди должны лелеять этот цветок и хранить его. — Пасечник вновь подсел к столу, извиняющимся тоном сказал: — Вы уж на меня, старика, не серчайте, наговорил я вам тут...
— Ишшо извиняться удумал, — смущенно проговорил Савелий. — Все правильно сказал. У кого что болит, тот о том и говорит.
— Вот-вот, в самую точку попал, мил человек! — вновь оживился старик. — Мне-то щепотка жизни осталась, не сегодня, так завтра помру, а вам жить да жить еще. А ведь и внукам и правнукам вашим захочется на небушко голубое посмотреть, водицы ключевой испить, послушать в тайге щебетанье птичек. О, господи! Да рази всю земную красу перечтешь? Пчелка вон жужжит, жужжит над вербной почкой ранней весной, и уж такая благодать и краса в этом малом. Мне боязно даже думать, что вот я помру, насладившись земной красой, а внуки, правнуки ваши могут лишиться хоть частицы всего этого...
Утром, прощаясь с пасечником, Павел протянул ему лист бумаги.
— Вот вам, Еремей Фатьянович, мой адрес. Вдруг будете в наших краях, буду рад. Помогу, чем смогу.
— Спасибо, внучек, спасибо! — искренне поблагодарил старик. — В ваши края не планирую, на отшибе вы живете, а из меня путешественник плохой. Однако, может, и свидимся еще, кто знает. Но еслив я, внучек, гостеприимством твоим не воспользуюсь, а другой страждущий человек обратится к тебе — все одно приветь его вместо меня — так и пойдет гулять доброта людская от одного к другому — вот и ладно будет жить на земле!
В словах пасечника не было ни рисовки, ни поучительных ноток. Эти простые, но такие необходимые слова выходили из самых глубин его доброй души. Прощались тигроловы с пасечником, как с родным. Даже Николай, скупой на похвалу, уже довольно далеко отойдя от пасеки, вдруг остановился и, оглянувшись, с запоздалым удивлением сказал:
— Надо же, старик какой! Даже исповедоваться захотелось.
* * *
Снежок, упавший ночью, слегка притрусил тропу, сгладил резкие выбоины и грани на ней, так что в предрассветных сумерках она порой с трудом различалась на белой ленте ненаезженной дороги. Но вскоре рассвело, и след стал виден четко.
— Вот и кстати снежок сёдни выпал, — довольным голосом сказал Савелий. — Старые следы подбелит, а новые заново пропечатает. Может, сёдни вот как раз новый тигрицын след и найдем, на счастье свое. Она теперь, по новому-то снежку, непременно захочет прогуляться.
— Да-а, не мешало бы сёдни след ее свежий найти, — мечтательно проговорил Евтей. — Мы бы его по такой славной пороше быстренько распутали да к обеду и отловили бы одного.
— Сплюнь три раза, дядюшка! — полушутя-полусерьезно воскликнул Николай. — Сглазишь.
— Не сглажу, племянничек, не боись. Чему бывать, того не миновать. Ежели, скажем, вчера немного не дошли мы до тигрицы и она услышала нас, то сёдни ночью, хоть глазь не глазь, а она непременно вернется по своей тропе до наших следов...
Евтей не договорил. С обочины дороги, из-под снега, взрывом взметнулся к вершинам берез табун рябчиков. Шумно хлопая крыльями, птицы стремительно разлетелись в разные стороны, но некоторые, рассевшись тут же на ближайших березах, спокойно принялись клевать почки.
— Тьфу! Перепугали, окаянные! — с трудом удерживая рвущегося к птицам Барсика, выругался Евтей. — Чуть поводок не выпустил от страха, ажно сердце екнуло.
— Вот-вот, токо ишшо не хватало выпустить, — ворчливо заметил Савелий. — Меньше надо балаболить языками. А то идут и балаболят, и балаболят.
Павел, заметив впереди на обочине дороги чей-то свежий след, ускорил шаги — очень уж почерк следа похож был издали на аккуратную тигриную походку...
— Ты куда, Павелко, припустил? Что там увидал такое? — тревожно спросил Евтей.
— Кажется, след ее, — обернувшись на ходу, неуверенно ответил Павел и в то же мгновение остановился как вкопанный, увидав прямо у ног своих свежий тигриный след.
Выйдя на дорогу, тигрица прошла по ней немного в сторону пасеки, но, учуяв дым или услышав что-то тревожное, резко повернула назад, то и дело оглядываясь, пошла по дороге вверх, вероятно, намереваясь сделать петлю и выйти на свою старую тропу. След тигрицы уже успел остыть — собаки не обращали на него внимания, зато тигроловы приободрились.
— Ну вот, ребятки, кажись, сели мы ей на хвост! — довольным голосом проговорил Савелий. — Теперича надобно новым следом ее идти до самого логова, а на старые следы и внимания нечего обращать. Это ж она от давленины на разведку сюда приходила.
— Ты, брательник, лучше вязки проверь: не забыл ли? — скрывая радость, напомнил брату Евтей.
— Вязки я ишшо утром проверил, Евтеюшко, а вот ты достань-ко патроны все из котомки да отдай Павлу, пушшай он их по карманам рассует, чтобы сподручно стрелять было.
— О, это ты верно надоумил! — Евтей, сбросив котомку и развязав ее, вытащил из нее мешочек с патронами и, широко улыбаясь, бросил его Павлу.
Взвесив мешочек на руках, Павел сразу понял причину Евтеевой улыбки: избавиться в походе от пятикилограммового груза — истинное блаженство!
Тигрица действительно вышла по дороге на свою старую тропу, прошла по ней до пихтового леса, затем повернула в залитый наледью ключ. Дойдя по льду до снежной целины, она по-заячьи сделала резкий прыжок в сторону, тут же недалеко от берега пересекла свой утренний след и от него широким шагом пошла через бурелом, через густой березняк, затем через гриву молодого кедрача к виднеющейся впереди небольшой островерхой сопке.