— Цыц, тебе говорят, окаянный! — теперь уже строго крикнул пасечник и, топнув ногой, замахнулся на пса. Тот же, словно и ждал этого, мгновенно смолк и с видом исполненного долга затрусил к сараю, возле которого, помахивая хвостом, стояла серая лошадь. Повернувшись к Савелию, пасечник приветливо закивал: — Здравия желаю! Здравия желаю! Еслив добрые люди — проходите, милости прошу, ночуйте, живите сколь надо — в тесноте да не в обиде.
— А в какую же местность забрести нас угораздило? — спросил Евтей, почтительно поздоровавшись.
— Так вы, стало быть, не ивановские охотники-то? От оно что... А то-то я смотрю, личности незнакомые. На Дубовскую пасеку вы попали, сердешный, на Дубовскую. А Дубовская оттого она, что фамилия моя Дубов, Еремей Дубов, осемьдесят три года Дубовым кличут. Вот как! Полвека на этой пасеке живу-тружусь с пчелками. Слава богу — никому не в тягость. А Иванковцы километрах в десяти отсюда, на речке Малиновке, а Малиновка в Быструю падает, вот и карта вам — глобус, определяйтесь теперь сами, откуда вас унесло и куды прибило. — Пасечник внимательно, с легкой усмешкой, оглядел Савелия, Евтея, скользнул по Николаю и Юдову, чуть задержал взгляд свой на Павле. — Зверовщики поди? Ишь как по тайге истаскались, одежонку поистрепали до дырьев, а добычи нет, гляжу, да еще и приблукали — откуда ж путь держите?
— Тигроловы мы, дед, тигроловы, — опережая Савелия, сказал Юдов важным и снисходительным тоном. — За тигром гонимся. А это наш бригадир, — он кивнул на Савелия. — Знаменитый Лошкарев Савелий Макарович. Слыхал о таком?
— Во-от оно что, — слегка удивился старик, с уважением взглядывая почему-то не на Савелия, а на Евтея. — Слыхал, слыхал! Вон какие орлы, оказывается, залетели! Ну-ну-ну, стало быть, тигроловы? Дело хорошее! Ну дак, чего стоите, как сироты казанские? Айда в дом! Собак вон туда, на ту сторону веранды оттащите, там скобы есть, за них и привяжите.
Ничего лишнего не было в доме пасечника, только самое необходимое. Слева от печи стоял кухонный столик, покрытый голубой клеенкой, чуть левей в углу — умывальник. Справа от двери перед окном — стол, сколоченный из толстых дубовых плах, между столом и окном — длинная, от стены до стены, дубовая же лавка. В спальне справа и слева от окна две кровати, между ними поместились огромный, обитый медными позеленевшими узорчатыми полосами сундук и небольшая вычурная этажерка, туго забитая книгами и журналами. Под потолком над печью на бельевой веревке, протянутой через всю комнату, сушились пучки разных трав и кореньев.
Без лишней суеты хозяин выставил на стол эмалированные кружки, миски, нарезал и сложил горкой пышный домашний хлеб, поставил снятый прямо с плиты ведерный чугун с борщом, принес из сеней полрамки сотового меду. Затем появились на столе соленые грузди, отварная картошка, и, наконец, к радости Евтея и Савелия, пасечник принес в алюминиевом бидоне медовуху. Павел от такого питья отказался. И сам хозяин не прикоснулся к нему.
— Пошто не пьешь-то?! — искренне удивился Савелий. — Или здоровье не дозволяет?
— Здоровье дозволяет, слава богу. А не дозволяет вера наша зелье всякое пить да курить.
— Баптист, что ли?
— Зачем баптист? Не баптист. Из староверов я.
— Смотри-ко, Евтеюшко! Наш брат — старовер! — удивленно воскликнул Савелий. — Мы ведь, Еремей, тоже из староверов! И деды, и прадеды наши староверство хранили, да и батько наш старой веры придерживался...
— Вот то и беда, сердешный, что батько ваш уже не хранил, а токмо придерживался, — строго перебил Савелия пасечник. — Был я в староверской деревне на Амгуни лет пять тому назад. У сестры гостил. — Дубов одобрительно посмотрел на Павла, наливающего в свою кружку чай. — Приехал — собралась родня. Бражку пить затеяли. Ну, бог с вами, пейте. Вначале, как и подобает, кажный из своей кружки пил, а потом перепились, кружки перемешали, матерщинничать, богохульствовать стали, передрались, ну — свиньи, истинно — свиньи! Не стало веры — и человек пошатнулся.
— Религия, дед, — это опиум и узда для народа, — поучительным тоном сказал Юдов.
— Эк тебя расперло от мудрости, внучек, — усмехнулся пасечник, принимая из рук Павла чайник и ставя его на припечек. — Религии всякие, внучек, бывают. Ну как, крепка медовуха? — спросил он Савелия, единым духом выпившего кружку дурного напитка.
— Ишшо не распробовал, — вытирая ладонью усы, довольно проговорил тот.
— Хороша! Хороша голубочка! — похвалил Евтей. — Как по отчеству тебя, Еремей...
— Еремей Фатьянович, — закивал дед.
— Отличная медовуха, Еремей Фатьянович. С устатку-то оно и не грех выпить.
Похвалили медовуху и Юдов с Николаем.
— Оно-то ведь, еслив с умом пить ее, так и правда безвредно, — польщенно сказал пасечник. — Для добрых людей делаю. Иной выпьет на веселье, на радость кружку-две, как вы, а иной доберется до нее и, покуда из человека в свинью не обернется, не отлипнет. Мне, что ли, тоже чайку с вами попить? — Дубов, сунув руки глубоко под стол, вытащил оттуда, как фокусник, пол-литровую оловянную кружку с выгравированным на ней староверским крестом и какой-то надписью.
Несмотря на свои восемьдесят три года, дед был еще крепок, и в узловатых руках его чувствовалась сила, да и крутые плечи, и загорелая, отнюдь не морщинистая, шея говорили о крепком здоровье. На вид ему можно было дать никак не более шестидесяти. Об этом же говорили и ясные карие глаза его, проницательно и мудро смотревшие на собеседника.
— А ты, дед, гляжу я, знахарством занимаешься? — сказал Савелий, кивая на пучки трав. — Для себя токо собираешь или ишшо и других людей пользуешь?
— Да всяко приходится. Травку-то для себя сушу, конечно, но обращаются люди, приходится и с ними делиться. Знахарству-то меня матушка научила — царство ей небесное. С той вот поры и лечу помаленьку.
— Ну чо, хорошее дело, — одобрительно кивнул Савелий. — Особенно ежели и благодарность ишшо от людей имеется.
— Да уж сколько этих благодарностей — не счесть. В позапрошлом году охотника одного выходил. Привезли его ко мне прямо из больницы, высох весь, как щепка... Желудок пищу не принимает. Стал я его кровохлебкой лечить. Цветы и корни кровохлебки, настоянные на водке, — первейшее лекарство от желудочных болезней и аппетит нагоняет. Через месяц этот охотник трескал у меня любую пищу, порозовел весь, бегать стал, а был черный как головешка и даже ходить не мог. Врачи потом, когда обследовали его, удивились даже. Вот ведь как! — Пасечник сказал это с гордостью. — Мно-огим помогли мои травки, грех жаловаться, людям облегчение, а мне утешение. Благодаря этим травкам я и сына названого обрел себе. — Старик, широко улыбаясь, оглядел тигроловов. — Лет десять тому назад один мой старый знакомец приехал ко мне на пасеку с женой. Приехал, отдыхают тут, и как-то в разговоре пожаловался мне: вот, дескать, друг у меня помирает в госпитале от белокровия. Врачи сказали: больше двух месяцев не протянет. Жалко, больно хороший человек — морской офицер, на подводной лодке плавал. Ну я этому своему знакомцу и говорю, еслив, говорю, дорог тебе твой друг и еслив врачи правду говорят, что помрет он через два месяца, тогда вези свово друга ко мне на пасеку, я его вылечить попытаюсь. Андреем звать. Лежит, бедный, ни кровиночки на лице, глаза ввалились. Жена его, Ольга, тоже с ним приехала. Плачет: спасите, дедушка, мужа, только на вас одна надежда осталась. В дом хотели нести его, а я говорю — стоп, ребятки! Будет он лежать на чердаке омшаника, на сеновале, чтобы пахло сеном и лесной здоровый дух был. Вот так!..
Пасечнику, должно быть, очень приятно было вспоминать и рассказывать историю эту, с лица его все не сходила радостная улыбка.
— Да-а, ну вот, стал быть, положили его на сеновал под марлевый накомарник, дверь чердака настежь открыли, да еще и с другой стороны несколько досок в стенке выбил я, чтобы свету было больше. Друзьям и жене его велел уехать и не приезжать три недели, чтобы, значит, не нервировать больного. Ну вот, стал я поить Андрея пчелиным маточкиным молочком да и прополисом не брезговал. Гляжу, через недельку ожил Андрюха, розоветь стал. Медком его пою бархатным, хлебушком потчую. Маточкино молочко трудоемко да нудно собирать, но уж ради такого дела приходится. А через десять дней спустился Андрюха с чердака и стал мало-помалу помогать мне. Дальше — больше, дальше — больше. Ожил человек! Через три недели друзья приехали, а он, Андрюха-то... — Еремей Фатьянович тихонько, радостно засмеялся, промокнул ребром ладони заблестевшие глаза. — Н-да, стал быть, помирал человек, пластом лежал, а они приехали, друзья-то, а он, это самое... Андрюха-то... стоит в омшанике и во всю ивановскую песню горланит да топором хлещет — трап сколачивает! Ну, Ольга-то, увидамши такое дело, навзрыд плачет. То Андрюху целует, то ко мне кидается руки целовать. Беда с этими женщинами! У них всегда причина слезам — и от горя плачут, и от радости. — Пасечник сокрушенно вздохнул и, удивленно покачивая головой каким-то своим мыслям, принялся сосредоточенно пить чай.