— Эту тибе видели, да?
Родников увидел перед собой множество изломанных засохших лиственниц, и показалось ему вдруг, будто стоит он на следах гигантских доисторических чудовищ, проползших тут злобным гремящим стадом, и там, где они ползли, засох и поломался лес, взбугрилась земля и клочья ягеля, словно пена, разлетелись в разные стороны.
— Ну как, хорошо, да? Чиво тибе молчали? — Аханя сердито ткнул посохом в вывороченный камень. — Ти вчера говорили: дерево много, дерево очень много, иво можно ломать, на иво место другой дерево бистро вырастали. Ти эти худой люди, который на машине ехали, защищали.
— Да не защищал я его, Аханя! — воскликнул Родников.
— Защищали, защищали! Моя тибе суксем другой хочу говорили, — Аханя скорбно потупился, вздохнул. — Моя, Колья, подыхать скоро будим, а тибе еще до-олго живи нада. Моя видели, как эту тырахтур дерево ломали — шибка моя душа заболели! Моя гырамота нету, тибе гырамота есть, совисть тибе тоже есть, нада, чтоб тибе за эти дерево тоже шибко-шибко душа заболели, тогда, однако, хорошо будут. Нада тибе писали письмо на большой город главный начальнику, нада спросили иво: зачем худой человек в тайгу пускали? Зачем иво дерево ломали? — Аханя вынул из нагрудного кармана новый портсигар, подаренный ему вчера Лапузиным, достал папиросу и, навалившись грудью на посох, закурил.
Родников чувствовал, что старик не сказал еще главного, и он терпеливо ждал. Но Аханя молчал, щурясь, смотрел вдаль и, то и дело морща лоб, о чем-то сосредоточенно думал. Над плато нежной прозрачной акварелью голубело небо, и плыли по нему величественно и невесомо белые курчавые облака, и горы вдалеке, освещенные низким уже солнцем, казались тоже прозрачными и легкими, как этот синеватый дымок, струящийся над головой курильщика.
Но вот Аханя, тщательно затушив окурок, вновь повернулся к Родникову.
— Ти говорил — эти след пять году, да? — он кивнул себе под ноги на тракторную колею. — Плохо тибе смотрели. Эти тырахтур ходили тут одинасать год тому назад. Одинасать году — вот сколько! Дерево эти ломали, топтали, и ни один дерево обратно вырастали нету. Посмотри тибе — где иво вырастали? Посмотри! Ягель, мох тоже нету, земля голый, камень голый — где другой дерево?! Типерь есть твоя понимай? Моя так думали… — Старик решительно рубанул рукой воздух: — Худой люди пускать тайгу не нада. Моя думали: машина нада ехать туда-сюда один тропа. Лес поломали, ягель топтали — как жить будим? Ягель нет — олень пропал. Тайга нет — всякий зверь пропал. Нет олень, нет зверь — человек, однако, тоже пропал, суксем пропал! Как жить будем? — Аханя опять тяжело вздохнул, обвел горестным взглядом исковерканный лес. — Нада чум ходить — моя суксем не могу смотреть, как тайга помирай — шибка тут болит! — Он стукнул в грудь своей ладонью, круто повернулся и пошел, опустив голову и ссутулившись, точно был в чем-то виновен.
По утвержденному правлением колхоза плану стадо должно было кочевать к месту осеннего выпаса лишь в конце августа, но по настоянию Ахани, которому очень не нравилось соседство экспедиции, Долганов решил сократить время пребывания стада на летовке и гнать оленей к устью Маякана. Остальные пастухи не возражали против этого: соседи оказались слишком беспокойные, некогда изобилующие зверем места эти теперь стали пустынными. Кроме того, Аханя упорно доказывал пастухам, что из-за частых взрывов и грохота машин олени перестали спокойно пастись и даже худеют. Так это или нет, попробуй докажи, но на всякий случай целесообразно откочевать подальше.
Маякан встретил кочевщиков моросящим дождем. Сырые дрова горели неохотно, едкий дым кружился в чуме, точно и ему не хотелось выползать наружу, в промозглую сырость. Улита то и дело раздувала затухающий костер, так что лицо ее вскоре стало темным от сажи и копоти. Пастухи приходили из стада насквозь промокшие, подсаживаясь к огню, ежась от холода, грели свои иззябшие, с припухшими пальцами руки. Мокрая одежда, подвешенная над костром, желтела и пропитывалась дымом, но оставалась волглой, не успевая за ночь просыхать.
А дождь все сеял и сеял, и река Маякан шумела все громче, заливая прибрежные тальники и пойменные места.
До гона оставался месяц, но пастухи уже ловили корбов и отпиливали им концы острых, как вилы, рогов. Вот такой мощный корб с острыми, как вилы, рогами распорол в этот день Афонькино плечо.
— Эх ты, Афонька! — укоризненно сказал Фока Степанович, забинтовывая смущенному парню рваную рану. — Ушами надо было не хлопать, рот не разевать — это тебе не важенка брюхатая, тут видишь, корбище какой…
Афоню отстранили от ловли корбов, и он с подвязанной к груди рукой работал ногами — сдерживал табун, когда другие пастухи ловили. Но видно, правду говорят: одна беда не ходит — за собой другую водит. Вскоре тяжело заболел Аханя. Это не было для пастухов неожиданностью — Аханя в последнее время все чаще и чаще кашлял с каким-то нехорошим грудным надрывом. Пастухи давно уже освободили старика от тяжелого труда, поручая ему самую легкую сподручную работу. Аханю оскорбляло такое отношение пастухов, напрягая все силы, он старался не отставать от молодых, но неумолимая болезнь точила его, силы таяли, как холодная льдина от весеннего солнца, и наконец он притих, сник, понуро сидит на белой оленьей шкуре, изредка постанывая. Жгучая пронзительная боль раздирала грудь. Больно, тяжело смотреть пастухам на муки своего товарища.
— Ну как, Аханя, не легче тебе? Сильно болит? — то и дело спрашивали они больного. — Может, еще каких-нибудь таблеток выпьешь? Чаю с брусничным листом заварить тебе?
— Ничиво, ничиво не нада, — старик отрицательно качал седой головой и, пересиливая боль, виновато улыбаясь, успокаивал: — Это пройдет — так было уже, пройдет!
Улита скорбно смотрела на мужа. Пастухи отводили от больного глаза, чувствовали — держится он из последних сил.
— Надо старика в больницу доставить, — сказал Долганов.
— Вертолет надо вызвать. В экспедиции рация есть — надо идти к геологам. Кто пойдет?
Идти вызвались Родников, Костя и Фока Степанович.
— Ладно, пускай Костя сбегает, — решил Долганов. — У него ноги быстрые. Иди, Костя, иди скорей — пропадет старик, жалко старика.
И Костя немедленно ушел. По расчетам пастухов, он должен был дойти до геологов за два дня. Но пастух одолел это расстояние за день, и уже на второй день после его ухода над чумом загремел санитарный вертолет. Он долго кружился над местностью, выбирая подходящую площадку, и наконец опустился на марь метрах в двухстах от чума.
Вот между лиственницами показались люди — впереди Костя, сзади двое мужчин в летной форме, у одного из них на плече что-то продолговатое.
«Носилки!» — догадался Родников, и сердце его сжалось: не мог он себе представить Аханю, лежащего на этих носилках, это казалось ему невероятным — ведь еще совсем недавно Аханя бодро шел на лыжах по заснеженной тайге, лихо гарцевал на олене, бегал в стаде, озорно крича и размахивая маутом, вел передовые аргиши, ловил рыбу, стрелял белку, и вот теперь — носилки.
Врач, молодая строгая женщина, не стала больного даже осматривать, только уточнила фамилию, что-то отметила красным карандашом в своем журнале и, кивнув на носилки, решительно сказала:
— Ложитесь! Сейчас мы вас доставим в больницу, и теперь уж придется вам долечиваться до конца. — И, обратившись к толпившимся около старика пастухам, пояснила: — Он уже лежал в нашем диспансере, но не долечился, самовольно ушел — и вот результат. Видите? — И, вновь обратившись к старику, уже помягче сказала: — Придется начинать все сначала, но теперь-то, я надеюсь, вы не станете убегать от нас, пока не долечитесь? Ну, что ж вы, больной? Ложитесь на носилки — вам нельзя ходить…
Но лечь на носилки Аханя отказался категорически:
— Моя могу ище пешком ходили, моя еще помирай суксем нету.
Костя и Родников помогли старику подняться на ноги и, поддерживая его с обеих сторон, повели к вертолету.