— Правильно, паря! Правильно! Молодец, Родников! Давай, давай, руби им матку-правду!
— Тише! Не перебивай! Говори дальше, Родников!
— Ну вот, хорошо. — Николка удовлетворенно хмыкнул, тверже уперся ногами в пол, вцепился в трибуну. — Значит, выходит, нужно вначале заинтересовать людей, улучшить их быт, одним словом, а потом уж и четвертое стадо делать. Но не про это я, вообще-то, хотел сказать. Я хотел сказать про заволеневодством. О Шумкове.
Вот был у нас Ганя. Был он, вы все знаете, больным — инвалидом. А все-таки он в одно лето в каждой бригаде по два раза успевал бывать. Ковылял человек по тайге, по целой неделе в пути находился, один, без провожатых, — жизнью своей рисковал, письма нам разносил, помогал нам и советом, и делом, всей душой болел за оленеводство. А вот товарищ Шумков в летнюю пору, наверное, дальше зверофермы не отходит…
По залу прокатился смешок.
— Не бывает он у нас летом — шибко далеко ходить! А если и приедет зимой на собаках — тары-бары, мяса наберет, пыжиковых шкурок наберет и скорей в поселок бежит от нас, будто мы проказные…
— Ты чего такое говоришь?! — приподнялся Шумков из-за стола. — Ты чего такое болтаешь, выдумываешь… Когда я пыжиковые шкурки брал?
— Не перебивай, пожалуйста, Василий Петрович, — требовательно сказал Плечев. — Тебя ведь никто не перебивал.
— Да чего же он тогда болтает? Не брал я никаких пыжиков…
Чувствуя одобрительный гул зала, Николка распаляется:
— Во-первых, товарищ Шумков, я не болтаю, а говорю, во-вторых, говорю факт. А если вам этого мало, скажу больше. Вот вы, как заволеневодством, разве имеете право во время отельной кампании брать лучших собак и уезжать на полмесяца на гусиную охоту? Пастухи ждут от вас почту, а вы эту почту на пыжи! Было такое или не было? Плохой вы после этого специалист, если о деле своем не болеете, людей ни в грош не ставите. Вот и все, вот и вся моя речь!
На свое место он возвратился под бурные аплодисменты и одобрительные возгласы.
Вслед за Николкой выступил Плечев. Он признал замечания предыдущего оратора справедливыми и сообщил, кстати, что расценки пастухам уже пересматриваются и есть основания полагать, что они вполне удовлетворят молодое пополнение. Кроме того, в этом году колхозу обещают четыре портативных рации «Олень», которые будут связывать бригады с центральной усадьбой. Разумеется, правление колхоза будет делать все возможное, чтобы улучшить быт оленеводов, — в частности будут использованы для заброски почты и других необходимых товаров вертолеты. Заволеневодством Шумкова впредь будут командировать в стада чаще.
Шумков сидел надутый, с видом незаслуженно оскорбленного человека. Иногда Николка ловил на себе его мимолетный мстительный взгляд. Николку вовсе не тревожило то, что Шумков ему будет мстить. Думал он сейчас о том, как могло случиться, что Шумков, бывший пастух, веселый и в общем-то неплохой мужик, превратился в толстокожего мещанина, в очковтирателя и бюрократа.
После собрания к нему кто-то подходил, о чем-то спрашивал. Николка что-то отвечал. И лишь потом, идя на квартиру, он вспомнил, что после собрания его уже никто не называл Николкой, а обращались к нему по фамилии. Даже изрядно подвыпивший Бабцев, хлопая его по плечу, громко восклицал:
— Родников! Молодец ты. Вот это Родников! Наш человек! Правильно ты Ваську критикнул — пусть не задается…
Затем к нему подошел Табаков, крепко пожав руку, сказал:
— Смотри, Николай. Шумков тебе мстить начнет, я с ним учился вместе, знаю его характер. Но ты стой на своем, не бойся…
— Да я и не боюся, дядя Ваня, — рассеянно сказал Николка, думая о том, как бы завтра отправить домой посылку с копченой кетой. И еще он должен завтра хорошенько выспаться, ублажить свое тело сном, дать ему успокоиться после недавнего изнурительного похода.
Но выспаться не пришлось. В семь утра кто-то постучал в дверь. Дарья Степановна открыла. В комнату вошел Махотин. Он был одет по-походному. В малахае, в длинных торбасах, меховые рукавицы под мышкой.
— Вставай, Родников, ты чего спишь?
Николка приподнял голову, удивленно посмотрел на Махотина:
— А что мне делать?
— Как чего? — изумился и Махотин. — Ты же должен сегодня в стадо ехать, я уж собачек запряг.
— В какое стадо? Через два дня я собирался…
— Да ты что, паря? — Махотин недоуменно оглянулся на Дарью Степановну, словно призывал ее в свидетели. — Сам собирался, а теперь говорит — через два дня.
Думая, что Махотин все перепутал с перепою, Николка неторопливо встал с постели, надел брюки и, широко улыбаясь, спросил:
— Вы, дядя Саша, наверно, что-то перепутали, или над вами кто-то подшутил, я только вчера пришел со Среднего, смертельно устал и не успел еще даже выспаться и письма домой написать…
Махотин сел на предложенный стул, снял малахай.
— Так, паря… все ясно, не будешь критиковать начальников. Васька вчера после собрания сказал мне, что ты собираешься рано в стадо ехать, он мне и командировку уже выписал — вот она. — Махотин показал бумажку. — Может, завтра поедем? Я скажу Шумкову, что нарту ладил, собак распрягу, да?
— Не надо, дядя Саша. — Николка стал одеваться быстрей. — Не надо распрягать — поедем сегодня. Я сейчас позавтракаю, напишу домой письмо, потом заедем в магазин, наберу ребятам гостинцев, да и себе на дорогу продуктов надо взять, и поедем… С удовольствием поедем! — Последние слова Николка сказал не столько для Махотина, сколько для Шумкова, о котором сейчас думал с презрением.
В полдень упряжка из двенадцати собак с двумя седоками стремительно промчалась по пустынной улице села, выехала в тундру и стала удаляться в сторону чуть виднеющихся Маяканских гор. У каюра Махотина было отличное настроение не только потому, что до самого Маякана тянулся наезженный нартовый след и что была ясная морозная погода, но главным образом потому, что Родников его щедро похмелил, излечил от раскалывающей головной боли. Махотин то и дело весело, чуть гнусавя, покрикивал на собак, хотя они и без того бежали ровно.
— Хэй-хэй! Хэй-хэй! Субачки! Как-нибудь! Как-нибудь! Субачки!
Николка тоже был весел, ему казалось, что он мчится на глиссере по пенной равнине моря, глиссер то и дело подпрыгивает на мелких белых волнах, а вдалеке черной нитью протянулся берег, и над ним, как седые египетские пирамиды, виднеются горы. Он выехал из села без сожаления, и не было у него на Шумкова уже ни малейшей досады. Ведь Шумков на этот раз не причинил ему зла: Николка успел написать письмо, купил в магазине все, что хотел купить. Больше в поселке делать было нечего, и, кроме того, Николка искренне соскучился по своим товарищам и мечтал их увидеть. Именно по этой причине Николка теперь и улыбался. Он представил, как приедет в бригаду и будет раздавать пастухам подарки: Ахане — портсигар, Косте и Долганову — по фуражке, Фоке Степановичу — мундштук, Афоне — перочинный ножик, Улите — цветной бисер и отрез черного сукна…
На исходе третьего дня увидел он наконец-то светло-зеленый квадрат долгановской палатки, и сердце его взволнованно застучало: как-то его встретят пастухи? Не забыли ли они его?
Но даже в мечтах Николка не мог бы представить более теплой встречи — Долганов первый обнял его, и все пастухи по очереди трясли ему руку, хлопали по плечу, искренне и радушно улыбались.
Отмяк Николка, забыл о трудностях, о сомнениях, все ушло куда-то, точно растаяло, и стало легко на душе и покойно, и хотелось ему обнять этих людей и сказать: «Дорогие вы мои…» Но не сказал, просто кивал головой и улыбался.
В конце марта морозы отпустили и на промерзшую землю бурно хлынуло половодье света: заискрился под ногами снег, как белые парчовые шатры, засияли у горизонта горы, а на солнце нельзя было смотреть — оно сверкало, как добела раскаленный шар. Узкие лесистые распадки, отходящие от пойменного леса к вершинам сопок, казались струйками голубого дыма, застывшего в зыбком, чуть прогретом воздухе. Если прижмурить глаза, повернуть лицо к солнцу, тотчас ощутишь на нем нежное теплое прикосновение будто девичьих рук и от этого по всему телу медленно разольется томительная благостная вялость и захочется дремотно слушать деловитый птичий пересвист и перестук и, жадно вдохнув тонкий, едва уловимый запах мокрого снега, тихо изумленно воскликнуть: весна!