Наконец, спустившись вниз и добравшись до пойменного лиственничного леса, пастухи облегченно вздохнули.
Чем ниже спускались пастухи по реке, тем рыхлей и глубже становился снежный покров. Впереди идущий Бабцев тонул в снегу почти до колен.
«Если и дальше снег будет, за два дня до поселка не дойдем», — с тревогой подумал Николка.
Должно быть, так же рассуждал и Бабцев, он все чаще оглядывался назад, неуверенно замедлял ход, и вид у него был такой, словно он собирался вот-вот предложить: «А не вернуться ли нам, ребята, пока еще не поздно? Не пойти ли нам и в самом деле через Бабушкин перевал?..»
Но Скребыкин, как будто угадав настроение своих товарищей, ободряюще сказал:
— Ничего, ребята, вот за тем поворотом снег будет потверже, там дело пойдет!
Но за поворотом дело не пошло — снег был все таким же рыхлым и глубоким. Вскоре уставшего Бабцева заменил Николка. Скребыкин тоже порывался идти впереди, но Бабцев запретил ему это. Вначале каждый шел впереди по полчаса, затем время это сократилось до двадцати минут. Наконец пастухи перестали замечать время, каждый пробивал целик столько, сколько хватало сил, а сил хватало на двести — триста метров. Но Скребыкин все успокаивал:
— Ничего, ребята, ничего, скоро легче будет.
Но никто ему не верил, как, впрочем, и сам он тоже. Николка шел как в тяжком сне, будто опутанный клейкой паутиной, он ни о чем уже не думал, ни о чем не жалел, только старался не прозевать свою очередь идти впереди. Как только Бабцев делал шаг в сторону, Николка обходил его и шел вперед, вернее, не шел, а брел, стараясь не потерять равновесие и не упасть в этот рыхлый ненавистный снег.
Мимо, точно декорации, медленно проплывали чахлые серенькие лиственницы. Николка даже не заметил, как прошла ночь и наступил день. Кто-то предложил разжечь костер и попить чаю. Чтобы костер не провалился в снег, поверх снега настелили сырые лиственничные жерди, на этом настиле и разожгли его.
Потом жарили шашлыки и пили чай, о чем-то вяло переговариваясь. И опять брели. И был второй костер, и был третий. И опять Николка не заметил, как день сменился ночью. Пастухи давно уже выбросили из своих рюкзаков лишний груз, оставив только лишь самое необходимое на сутки-двое. У Николки теперь было такое ощущение, точно на него надели невероятной тяжести свинцовую рубашку, а к ногам привязали чугунные гири и он волочет их, волочет…
«Только бы не упасть: упадешь — не встанешь», — размышлял он, и мысль эта, простая и доступная, страшила его, точно пропасть, и придавала ему силы, и он покорно брел дальше, слабо веря в то, что когда-нибудь достигнет цели.
Должно быть в самую полночь, потому что месяц уже стоял в зените, они вышли наконец-то из лесной зоны на край тундры. Лыжи свободно зашлепали по крепким, утрамбованным снежным застругам. Но это не привело пастухов в восторг, они равнодушно брели встречь луне к устью пока еще невидимой Ямы, они даже не почувствовали облегчения, им все казалось, что они продолжают брести по глубокому снегу, ноги их, точно спутанные, привычно делали все те же короткие шаги.
Впереди, далеко-далеко над черной призрачной ниточкой Ямского пойменного леса, точно вырезанные из зеленоватого фосфора, слабо высвечивали Малкачанские горы, правее их гораздо четче виднелись горы Варганчика.
Николка узнал это место: отсюда до поселка километров пятнадцать всего — не более, но это в другие времена, при других обстоятельствах. Теперь же это расстояние казалось бесконечным и мучительным.
Они дошли до кирпичного склада. Здесь рядом с длинным навесом стояла шестиугольная дощатая юрта, обитая снаружи толем. В этой юрте летом жил глухой Ничипор, обжигавший, по договору с колхозом, скверные, рассыпающиеся в руках кирпичи, из которых он же сам клал и ремонтировал печи.
Дверь юрты была распахнута, внутри неуютного темного помещения белел набившийся через многочисленные щели снег.
Пастухи вошли в юрту, сели на лавку и задремали. Николка не чувствовал холода, глаза его сами собой закрылись, он дремал, прислушиваясь к тому, как неимоверная усталость уходит из тела и оно становится все легче и легче…
«Так, пожалуй, можно уснуть и замерзнуть совсем, — подумал он. — Надо пересилить себя и встать. Надо встать. Вставай! Вставай, Николка! Нельзя спать!» Он хочет высказать эту мысль вслух, но ему лень сделать даже это, и он продолжает дремать.
— Ну что, ребяты, дальше пойдем? — Это голос Скребыкина.
Николка с трудом разлепил веки, посмотрел на него, согласно кивнул, качнулся вперед, уперся руками о стол, намереваясь встать, но вновь откинувшись назад, закрыл глаза.
— Надо вставать, ребяты, а то уснем, замерзнем, — повторяет Скребыкин, не двигаясь.
— Да, надо вставать, — соглашается Бабцев.
Лунный свет, проникающий в дверной проем, освещает его усталое лицо, Бабцев усиленно пытается открыть глаза, брови его вздрагивают.
— Да, пора, однако, вставать, — словно бы окостеневшим языком произнес Николка, продолжая сидеть и предаваясь сладкой дреме.
Каждый из пастухов ждал примера, кто-то должен был подняться первым.
— Все, пойдем, ребяты! — решительно произносит Бабцев, он уже встал и, покачиваясь, шаркая подошвами, идет в белый квадрат двери.
Вот теперь можно и встать. Николка доволен: на несколько мгновений он перехитрил Бабцева — дольше подремал.
Лыжи теперь не нужны, от кирпичного склада к поселку тянется санная дорога.
— Бросим здесь лыжи, — предлагает Бабцев. — Завтра Кузьма Иванович съездит сюда на собачках, привезет.
Вот и озеро Чистое. Оно действительно чистое, ветер сдул с него снег, на льду, как в зеркале, отражается месяц. До поселка уже рукой подать: шагов пятьсот — пятьсот шагов!
Пастухи, не сговариваясь, молча ложатся спинами на лед, раскинув руки и ноги, отдыхают. Холодный пронизывающий ветер несет по льду снежные песчинки, они шуршат над ухом, и слышно, как потрескивает от мороза промерзшее до дна озеро. Николка не ощущает холода, лед кажется ему мягким и теплым, будто оленья шкура.
— Подъем, ребята, подъем! — произносит Бабцев, но никто не встает, и сам Бабцев продолжает лежать.
И вновь через минуту-другую первым пошевелился Скребыкин — вот он перевернулся на живот, упершись руками в лед, встал на четвереньки, вот медленно поднялся на ноги во весь рост.
— Вставайте! Уже немного осталось.
Еще два раза ложились пастухи на санную дорогу. Николка брел точно пьяный — пошатываясь, напрягая остатки сил, его тело казалось ему чужим, тяжелым, непослушным, и даже мысли в голове казались чужими, они ворочались медленно и устало и тут же бесследно растворялись, как снежинки во мраке.
Вот и увал. Пастухи останавливаются молча и смотрят вниз.
«Пришли», — равнодушно подумал Николка.
Внизу как на ладони спит поселок, окруженный лунным сияньем. Николка взглянул на часы: половина четвертого. Ни звука внизу, ни огонька. Впрочем, нет, вон там около школы, кажется, светит один-единственный огонек. Или это лунный блик в стекле?
— Ребята! Да ведь это же в моем доме свет горит! — удивленно и радостно воскликнул Бабцев. — Мать моя не спит, однако, — чует материнское сердце, что сын в беде. Вот ведь, черт возьми, как оно бывает! — Голос Бабцева тих, но взволнован, и это его волнение тотчас передалось Николке, и он позавидовал Бабцеву.
— Да-а, вот это точно, вот это здорово! — удивленно произнес Скребыкин. — Все спят, а она не спит…
— Пойдемте, ребята, ко мне ночевать, у меня выспимся, а потом уж по домам разбежитесь. Старуха моя чайком нас напоит — отогреемся…
Бабцев идет впереди. Вот он всходит на крыльцо своего дома, гостеприимно распахивает настежь дверь сеней. Николка тоже поднимается по ступеням — ох и высокое же крыльцо! Взбирается на него, будто на гору. Зачем такое высокое крыльцо делать?
Пастухи с благоговением входят в дом и тут же цепенеют разочарованно. Даже с мороза они чувствуют, что в кухне давно не топлено. На столе светит керосиновая лампа, рядом с лампой пустая бутылка из под водки, граненый стакан, краюха хлеба, половина соленой кетины. Седая растрепанная старуха в телогрейке и торбасах сидит, навалившись грудью на край стола, и неотрывно смотрит безумными глазами на огонь в лампе, совершенно не реагируя на приход столь поздних дорогих гостей.