Вечером, отпустив стадо, пастухи разбредались по тундре в поисках утиных яиц. Вареные яйца они поедали с особым удовольствием, почти с жадностью, словно наедались на весь год вперед. Особенно жадно ел яйца Худяков. Без усилий он съедал за один присест десяток гусиных яиц величиной с кулак. Во время еды он то и дело вытирал ладонью испачканные желтком жиденькие усы, блаженно улыбался и щурил и без того узкие глаза.
— Ну вот, немножко поели, — говорил он обычно, — теперь чаевничать немножко будем. — И выпивал после такого заявления полчайника чаю.
Но близилась пора, когда яйца, насиженные птицей, становились непригодными в пищу. Пастухи решили, прежде чем эта пора наступит, немного яиц заготовить впрок.
На середине лимана возвышался плоский, как стол, остров с высокими скалистыми берегами. Во время полного отлива пастухи подошли к острову по обнаженному илистому дну. Но возле самого острова, словно ров, заполненный водой перед крепостью, путь пастухам преградила полоса воды, которую пришлось переходить бродом, держа над головой одежду и сапоги. Остров казался неприступным, но пастухи знали отлогий подъем, которым неоднократно пользовались в былые годы. Над островом, заслоняя солнце, с криком кружились тучи серых чаек, внизу над водой стремительно летали гаги, шилохвосты, гагары, нырки. Всюду на склонах сидели черные красноклювые топорки.
Яйца гаг лежали прямо на земле в небольших углублениях, засыпанных необыкновенно мягким пухом, яйца чаек лежали тоже на земле, но без пуха. Пастухи быстро, словно картошку с поля, собирали яйца и складывали их в ведра, кастрюли и в чайники. Через несколько минут вся свободная тара была заполнена.
— Давайте-ка, ребята, к дому поворачивать, — тревожно сказал Фока Степанович, — как бы нас прилив не прихватил.
Обратно через ров перебрались с трудом — мешал груз.
Появилось и течение с моря — начался прилив. Берег виднелся километрах в двух. Зеленовато-черный жирный ил, терпко пахнущий гнилой морской капустой и водорослями, всасывал сапоги и неохотно отпускал их, злорадно чмокая и шипя, точно сожалея о чем-то…
— Лет десять тому назад, — рассказывал на ходу Фока Степанович, — Кузьмичева вот так же чуть прилив не захватил. Но тогда уже шуга была, а холоднее соленой воды с шугой нет на свете ничего! Так вот, с Брохово по отливу он решил в Ямск доехать. Да замешкался по дороге, перестал коня понукать, чего, думает, спешить: берег уже недалеко — успею. А прилив-то какой! Было сухо, глазом моргнул — вот уж и вода. Оглянулся он вскоре, глядь — прилив догоняет. Пришпорил коня и галопом к берегу — да разве по лайде[5] разбежишься? Устала лошадь, пена хлопьями сыплется, а шагу нет, бредет, качается. Бросил он тогда лошадь, скинул с себя шубу — и бегом! Бежит, а вода его уже обходит. Метров сто пришлось ему брести по шуге вначале по пояс, потом по грудь. Выбрался, однако, на берег. Тут бы и замерз, да ребята недалеко нерпу промышляли, увидели… Потом он говорил, что соленая шуга вполне годится для пыток грешника в аду. Однако, ребятушки, как бы и нам не пришлось купаться, — полушутя-полусерьезно прервал рассказ Фока Степанович. — Давайте-ка рысцой пробежим.
Пастухи попытались бежать, шлепая сапогами по вязкому, как тесто, илу. «Да, действительно, здесь не разбежишься», — подумал Николка.
Прилив все-таки догнал пастухов, пришлось раскатать голенища сапог и брести к берегу по колена в воде. Весь лиман был залит водой, темной и страшной. Она несла на себе мелкие сухие веточки, всякий древесный мусор и хлопья пены.
— Видал, брат? — выбравшись на берег, многозначительно спросил Шумков, обращаясь к Николке. — Прозеваешь — и могила готова…
— Даже яму копать не надо, — поддакнул Худяков, нервно хихикая.
— Напрасно ты смеешься, Худяков, — оборвал его Хабаров. — Николка умеет плавать, он, может, и доплыл бы, а ты ведь плавать не умеешь, в первую очередь пошел бы ко дну…
На следующий день, выбрав момент, когда никого из пастухов рядом не было, Николка попросил Костю рассказать о том, как Аханя убил медведя ножом.
— В позапрошлом году это было, — охотно начал рассказывать Костя. — Фока Степанович нашел берлогу в ноябре. Берлога была еще открытая. Вчетвером мы пошли. Только подошли к берлоге, не успели по своим местам стать, а медведь как выскочит! Аханя ближе всех к берлоге стоял, глазом моргнуть не успели, а старик под медведем уже. Пока мы в медведя целились, чтобы старика пулей не задеть, а старик медведю сердце проткнул и вылез из-под него. Вытер о медвежью шерсть нож, огляделся кругом и вдруг пошел мимо нас куда-то с ножом в руке. С ума он сошел от испугу, что ли? А он, оказывается, к Худякову направился. — Костя тихо засмеялся. — Худяков-то, оказывается, уже успел на маленькую лиственницу взобраться, а карабин внизу лежит. Обхватил он лиственницу руками и ногами, глаза закрыл, висит, как рябчик на талинке, лиственница тонкая, качается. Старик подошел к Худякову, хлопнул по торбасам и говорит: «Ты куда это, дурак, взобрался? Медведь же тебя отсюда легко стащит. Скорей, пока не поздно, полезай вон на ту толстую лиственницу, я помогу тебе…» — Костя опять засмеялся, обнажив крупные, как у бобра, зубы.
— Да как же он после этого в глаза-то вам смотрит?! — возмущенно вскричал Николка. — Надо было ему морду хотя бы набить!
— Зачем морду бить?
— Как зачем? Он же трус! Подвел товарищей!
— Ну да, он трус, лентяй и плохой товарищ, — охотно согласился Костя.
— Вот видишь. Значит, гнать надо таких людей в три шеи!
— Куда гнать? — укоризненно спросил Костя. — На тот свет его прогнать, что ли? Мы прогоним, другие прогонят, где жить ему? Убивать его, что ли? Пусть живет какой есть. Гнилой невод тоже рыбу ловит… Худые торбаса в дальнюю дорогу не годятся, а в палатке можно и в них сидеть.
Июнь выдался солнечным. Лишь иногда по утрам с моря наползал густой туман. Он медленно окутывал тундру, и тогда и бугры, и озера, и кусты, и даже трава — все увеличивалось и расплывалось до неузнаваемых очертаний, и нельзя было понять, вечер сейчас или утро, где юг и где север. Но пастухи уверенно ориентировались в тундре, быстро находили стадо, подгоняли его к табору. Взвивались мауты, захлестывая телячьи шеи. Пастухи клеймили телят. Чтобы не сбиться со счета, Аханя кусочек телячьего уха клал в большой кожаный кисет. Двести кусочков уже лежали в кисете.
В этот день кастрировали последних четырех мулханов.
— Все, ребята, план выполнили, четыреста корбов кастрировали! — сказал Фока Степанович, вытаскивая из чемоданчика документы, в которых он фиксировал количество прооперированных корбов, число заклейменных телят и килограммы съеденного пастухами оленьего мяса.
После ужина Николка бросил в костер пропитанную нерпичьим жиром бумагу. Бумага мгновенно вспыхнула, но Улита тотчас же выхватила ее и прихлопнула полотенцем, сердито вскричав:
— Зачем так делаешь? Олени пропадать будут!
Николка недоуменно посмотрел на пастухов: в уме ли Улита?
Усмехаясь, Хабаров объяснил:
— Нельзя жечь нерпичий жир на костре, если рядом бродит только что кастрированный олень. — Хабаров указал глазами на Аханю. — Старики доказывают, что от запаха горящего жира может погибнуть такой олень…
— Чего ты, паря, смеешься? — убежденно и даже с обидой в голосе перебил Хабарова Фока Степанович. — Однажды у нас сразу четырнадцать кастратов сдохло. Нечаянно вылили жир на костер, вонь пошла, оттого и сдохли они. Старики говорят то же самое — нельзя нерпичий жир жечь на костре…
Хабаров покачал головой, но спорить не стал. Вечером, укладываясь спать, он тихо сказал Николке:
— Кастрировали летом в самую жару, без дезинфекции, кругом мухи, гнус… Вот олени и сдохли от заражения крови. А теперь на жир все сваливают.
Первого июля в устье реки Собачьей пришел наконец-то долгожданный катер.
Высокий русоволосый моторист в черной кожаной куртке, поздоровавшись со всеми за руку, бесцеремонно вошел в чум, выбрал место поближе к столику и попросил мяса. Пастухи чинно расселись вокруг гостя, коротко задавали ему вопросы, но он и без вопросов говорил непрерывно и возбужденно и, прежде чем Улита поставила перед ним блюдо с мясом, успел рассказать половину поселковых новостей.