— Да куда уж безупречней, — сказал Филиппов, стараясь унять накатившую, как град, сильную дрожь и голосом не выказать ни капли волнения. — Да и вы сами все знаете, Анатолий Николаевич.
Сейчас скажет: именно, все знаю. И тогда можно показать страшное удивление.
Однако, холера-тесть не так был прост — и промолчал. И это молчание долго еще гудело в душе Филиппова, как тревожный набат. И когда он, выйдя за хлебом, желал Анне по телефону спокойной ночи, и на следующий день, когда он обзванивал всех своих приятелей, разумеется, далеких от Академгородка и родного института, надеясь отыскать пустую квартиру: в его однокомнатной временно поселился Колька с новой женой, Галочкой, которая пока еще была законной супругой другого — он не давал ей развода из-за ребенка.
Теперь или никогда, лихорадочно пульсировало в мозгу Филиппова, а, если сейчас Анна не станет моей — полгода, которые я должен буду носить маску идеального семьянина, заметут мои следы в ее сердце. Сейчас или никогда.
Но пустой квартиры ни у кого не было. Или никто не отвечал, и долгие гудки, сливаясь с тревожным набатом, били по его нервам, как в детские годы стегал по нежной коже тяжелый отцовский ремень.
И тогда, уже к вечеру, он, истерзанный пустыми надеждами, позвонил Анне и севшим голосом сказал, как любит он ее, как хочет завтра, прямо с утра, встретиться где-нибудь, посидеть только с ней вдвоем, не в парке и не в кафе, а в пустой кухне и попить чай, нет, не у нее дома, где брякает навязчивый звоночек (об этом он только подумал, но не произнес), а в чужой квартире, в ином измерении…
— В ином измерении, — повторила она.
Утром они встретились возле Главпочтамта. На ней были синие джинсы и синяя джинсовая куртка. Долгие ее волосы растрепались от ветра. На переносице у нее оказались две крупные веснушки, и он всматривался в них, пытаясь скрыть охватившую его радость, и они все увеличивались, увеличивались, пока не слились в одно оранжевое солнышко.
Она показала ключи — и засмеялась
— Только далеко. Космодемьянская, 16.
— Ерунда! Я готов ехать и в тысячу раз дальше. Эй! Такси!
Он уже открывал дверцу и тянул Анну за руку, и такси понесло их сквозь летнюю листву, через зеленый туннель подстриженных тополей, вылетело на ветреную набережную, где целовались влюбленные, наклоняясь все ниже над сизо-синей водой, помчалось на каменный мост, лавируя между грузовиков и автобусов, нырнуло вниз с моста — и, наконец, остановилось возле сталинского пятиэтажного хмурого дома.
— Я здесь тоже впервые, — сказала Анна, когда они вышли из машины, и, войдя в глухой двор, стали искать нужный подъезд. — Здесь живет моя приятельница, Алина, которая поссорилась с мужем. Сейчас он — у своей матери, она с сыном — у своей.
Все это было Филиппову совсем неинтересно, он уже неспособен был ни о ком постороннем слушать. Точно натянутая стрела он ловил только свист ветра, каждой жилкой, каждым сосудом, каждой клеткой своей устремившись к единственно вожделенной цели.
И, когда они, найдя подъезд и квартиру, легко открыли громоздкие двери гвоздиком-ключом, когда прошли по длинному темному коридору в кухню и Анна поставила чай, он, оставив ее на минуту одну, нашел спальню, с огромной двуспальной кроватью, застеленной голубым несвежим покрывалом, и маленькой детской кроваткой в углу, и — слушая в своей душе тяжелый влажный гул, похожий на гул самолета — задернул тяжелые шторы.
Ответить, как получилось, что они с Анной вдруг оказались на кровати вместе, пронзительно обнаженные и отраженные огромным зеркалом, он не смог ни в тот день, ни назавтра — никогда.
Перед его глазами в стотысячный раз появлялись и расплывались узоры коричневой полировки шкафа, стоящего за кроватью, и, расплываясь, они — на какое-то мгновение превращались в слипшихся в инстинктивной тяге и тут же растворяющихся в ржавой воде крохотного пруда, беспомощных пупырчатых лягушат.
На следующий день, и еще долго-долго ему всюду мерещились взлетающие лягушата. И Мишка, прыгающий на паласе в зеленых колготках и салатной майке, вызвал у него такое щемящее умиление, что Филиппов едва не заплакал.
Потом они с Анной пили кофе в большой темной комнате, и Филиппов пытался поставить музыку. Магнитофон не работал. А стоящий в углу, на тумбочке древний проигрыватель, и черная пластинка на его диске заросли пылью, как серым мхом. Мирей Матье на пластинке захрипела, точно ее душили, а в приоткрытую дверь была видна висящая на стене коридора старая, порванная в двух местах, карта морей и океанов.
— Квартира потерпевших кораблекрушение, — тихо сказала Анна, — кажется, что здесь никто не жил уже целую вечность.
— Слушать невыносимо, давно надо было эту рухлядь выбросить, — он выключил проигрыватель и, поднявшись с неудобного стула, сделал несколько шагов по комнате Что-то в этом заброшенном, но сохранившем черты респектабельности, чужом доме мучительно напоминало ему свое запущенное без ремонта, все больше остывающее без тещиной заботы привычное жилище. Что? Он окинул взором стены и пол, и мебель: нет, все не так, все не то, — но вдруг споткнулся взором о пепельницу, стоящую на пустом столе и щедро присыпанную пылью. У него такая же пепельница — вот в чем дело! — черный чугунный черт, в сутулой спине которого проделана выемка для окурков и пепла.
Окна квартиры выходили на классический индустриальный пейзаж с восьмью трубами, долгим бесцветным забором и многоэтажными панельными домами на заднем плане. Филиппов отметил его как что-то привычное — и тут же забыл навсегда. Но запомнил, и вспоминал впоследствии остро и ярко, синее предгрозовое облако в ясном небе и черную птицу, распластавшую свои крылья в прекрасном полете…
Несколько дней, прошедших после встречи с Анной, он бродил по Академгородку, один, точно сомнамбула — и на лице его светилась полублаженная улыбка… Он не узнал тестя, столкнувшись с ним нос к носу на Морском проспекте и, когда тот внятно окликнул его, остановился скорее не потому что услышал, а из-за того, что сработал бессознательный сигнал опасности.
— Стареешь, Володя, — сказал тесть, заботливо похлопав его по плечу, — надо пить Женьшень.
— Он, батя, потенцию повышает, — Филиппов назвал тестя по-домашнему — и хитрый лис тут же отмяк, расслабился, даже засмеялся своим тихим, вкрадчивым смехом
— Потенцию, говоришь?
— Ее самую.
— Так разве это плохо?
— С вашей дочерью я скоро пойду в монастырь. Мне корень жизни лишь во вред.
Пусть знает старый иезуит, как страдает Филиппов от ледяной Марты. Так. На всякий случай.
— Надо жить умно, — сказал Анатолий Николаевич, пристально на Володю глядя. — И людское мнение уважать. Тогда и Женьшень пригодится.
Ты-то, конечно, жил всегда, как серый кардинал, умно и осторожно, две семьи имел, а долгое время и комар бы носу не подточил, так все было шито-крыто. И дочь тебе не жаль — лишь бы деньги шли в дом, дети были сыты да приличия соблюдены. А вот стану директором филиала — и сбегу от вас!
— Я не понял, Анатолий Николаевич, на что вы намекаете, — сказал Филиппов вяло — ему уже надоело мысленное противоборство с тестем, и стоять на ветру надоело, и все, все вдруг надоело ему. Он вспомнил стихотворение об улитке, которой все настолько в мире осточертело так, что, наконец, она и сама себе опротивела.
Прамчук угадал, что из Филиппова как-то разом, за пятнадцать минут разговора, утекла вся энергия, он пошевелил круглыми ноздрями, обнажил желтые редкие зубы — и простился.
Блаженная улыбка, точно улетевшая бабочка, уже не могла быть найдена среди других бабочек и цветов. Филиппов еле передвигал ноги. И только лягушата все взлетали и взлетали в сине — фиолетовых кругах, плывущих у Филиппова перед глазами. Кончался день.
33
«17 августа.
То ли мне этого хотелось тоже, то ли просто мне стало Филиппова жаль — по его измученному голосу я поняла, что он в отчаянье, — но в конце концов я позвонила Алине и спросила, живет ли кто-нибудь в ее квартире, она сразу все поняла, засмеялась, сказала, что там пусто и предложила ключи. И вообще, прибавила она, пора тебе становится женщиной, а то какой-то суперумный подросток — не поймешь — какого пола.