Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Дудки, конечно, чтобы она стушевалась перед ним, но в улыбке расплылась, это таки да.

«Здравствуйте» — с обеих сторон было произнесено одинаково напряженно и многозначительно. Чувствовалось, что за этим словом скрывались смыслы, понятные только им. Еще что-то читалось в интонациях, в глазах, в позах, в паузах между словами.

Что я тогда понимала? Разве я могла оценить то, что видела? А все же замерла, букашка! — значит, не совсем пень-колода.

Упоение, его чарующий аромат, его колдовское наваждение, его нектарную сладость и мучительную горечь предчувствий — вот что ощущали мы, невольные свидетели их встречи, и пили, пили его, словно вино причастия к интересам и заботам духа. А чем жили эти двое? О! — это необъяснимо.

— Вы прочитали? — в его глазах засветилось лукавое любопытство с торжествующей уверенностью в победе.

— Прочитала, — она не могла согнать улыбку с лица.

Да, видимо, и не пыталась это сделать, ибо поняла, что не улыбаться сейчас, видя его и ощущая безграничное счастье от этого, не может. Поэтому оставила попытки сохранить строгий, равнодушный или беспечный вид. Она умела сдаваться на милость жизни, быть естественной и прекрасной. Владела искусством во всех ситуациях не быть маленькой, затерявшейся или смешной.

Поэтому сказанное ею «прочитала» и ликующая, неподвластная осуждению улыбка были так же значительны и огромны, как и его самоуверенность.

— И как? — поинтересовался он, озадаченный тем, что на него не хлынул поток славословий.

— Вы же видите, — демонстрировала она себя. — Я превратилась в улыбку. И пока не соберу и не поставлю свое лицо на прежнее место, разговаривать со мной бесполезно.

— Почему? — теперь я понимаю, что он пытался кокетничать, но все мелкое, наносное, невсамделишное разбивалось о ее неподдельность.

— Потому что ум растворился в восхищении. Растаял. Я не могу в таком состоянии говорить с вами, не хочу казаться глупой.

— Что же делать? — он не смог скрыть растерянности, его озадачило достоинство, с каким это было сказано.

— Недели через две я приду в себя, и мы обо всем поговорим.

— Через две недели? — вспыхнул он, возмутился, без стеснения и напористо. Резким движением взял стоящий в стороне стул, с грохотом поставил перед ее столом. — Нам некогда ждать две недели, надо работать.

Ясенева по-прежнему улыбалась, заливаясь безотчетным счастьем, нескрываемым, осознаваемым, главным надо всем, что существовало вокруг.

В его взгляде появился восторг: как же надо было проникнуться его выдумкой и мироощущением, чтобы так безбоязненно высказать ему свое одобрение; как надо разделять его ценности, убеждения, чтобы с такой безгрешностью и отвагой признаться в этом ему; какой внутренней силой надо обладать, чтобы возвысить надо всем этим свое понимание.

А она молчала. Смотрела на него во все глаза, как будто не видела перед этим сто раз, и лишь крылья тонко очерченного носа заметно трепетали, улавливая выдыхаемые им потоки воздуха.

— Сделаем так, — снова заговорил он. — Завтра я принесу вам еще парочку моих книг, вы их прочитаете, и вам будет легче со мною общаться.

— А что, теперь вы принесете свои слабые книги? — намекнула она, что он предлагает ей разочарование как метод приземления отношений.

— Отнюдь! — взвился он. — Я не пишу слабые книги. — Замечу в виде ремарки на полях, что тогда он мог с полным правом это утверждать, но не теперь, халтурщик!

— Чем же мне станет легче в таком случае?

— Исчезнет острота восприятия, вы просто привыкнете ко мне.

— Пожалуй, стоит попробовать, — согласилась она.

— Значит, завтра?

— Да.

И тут он, наконец, заметил нас. Можно быть вежливым, когда решишь свои дела за чужой счет.

— Извините, я вам помешал, — и послал улыбку, заготовленную для простушек, которые отродясь не читали его книг и любят его только за то, что он их пишет.

— Можете не извиняться, нам все равно отказали! — отрезала я, и тут же подумала: какого черта тогда мы тут рты разинули. Но рука судьбы незрима, она смешивает карты намерений, планов и готовых решений так незаметно, что догадаться о присутствии еще одного игрока невозможно.

Понятно, он не привык к такой нелюбезности, да еще продемонстрированной прилюдно, да еще после таких изысканных дифирамбов. Уходить, поджав хвостик, было неловко, а продолжать говорить с нахалкой, какой я себя показала, было не о чем. Он, словно кот, пойманный на шкоде, закрутился вокруг своей оси в поисках спасения и беспомощно уставился на Ясеневу: караул, в вашем присутствии мне хамят!

— Девочка хочет работать в нашем магазине, — пояснила она.

— Поздравляю вас, — он снова улыбнулся нам с мамой, на этот раз заискивающе, чтобы я опять не ляпнула что-нибудь несносное. — Работать с Дарьей Петровной — большая честь. — Так, значит, завтра я у вас, — напомнил он Ясеневой, и его выдуло из кабинета сквознячком неприкрытой трусости.

Я почувствовала, как наши с мамой тела начали занимать прежние места в пространстве ясеневского кабинета. Но это заметила только я, так как для Ясеневой он все еще находился здесь и приятно довлел над нею. Если честно, то я должна была встать и уйти. Может, я так бы и сделала. Но меня опередила Ясенева.

— Давайте документы, — сказала нам и тут же, обращаясь к Вале: — оформляйте ее.

И я смалодушничала, воспользовалась оговоркой растерявшегося гения, приняла ее как подачку.

— Спасибо, — буркнула. — Я буду стараться.

— Надеюсь, ты все поняла.

— Я все поняла.

И вот теперь я — живое напоминание о том дне, той минуте ее чистой усладности, о счастье, к которому она лишь протянула руку, не успев прикоснуться, о муке, последовавшей за этим. Как мне жить, как нести этот крест? Говорю без шуточек, это очень обязывает. Те минуты переплавили меня наново, сделали совсем другой, а прошлое мое заткнулось и уметелилось восвояси как будто и не принадлежало мне. Я ничего не помню и ничем не дорожу из прежней жизни. Забылось детство, пропало пропадом дурное отрочество, посчезла бездумная юность, осталось только это и длинный желанный путь впереди.

Восемь лет я работала в магазине, видя Ясеневу лишь изредка и почти не общаясь с нею.

И вот с августа она пришла работать в магазин. С первых дней у меня возникло ощущение, что я ее знаю всю жизнь, что теперь все стало на свои места, уладилось.

Как я могу не любить ее?

Господи, как холодно! Отчего же я так измотана? Я посмотрела на часы, было еще достаточно рано, во всяком случае, наш магазин еще работал. Зайти туда, что ли? Нет, я устала. Сегодня у меня была творческая работа, я ее выполнила хорошо — чего скромничать? — и имею право на отдых. Поеду домой.

Проклятая забывчивость! — примета юности. Я остановилась на том, что Ясенева будет волноваться. Ей это вредно.

В свете фонарей было видно, какие сложные траектории выписывают падающие редкие снежинки под действием ветра и притяжения земли. Я остановилась в освещенном круге, подняла лицо к небу, различая там, между облаками, редкие звезды. И теперь уже не снежинки кружили в моем воображении, а лица тех, о ком я вспоминала, — Ясеневой, ее злого гения, мамы… Потом мама, грустно улыбнувшись мне, растаяла и, словно две звезды, продолжали светить лица Ясеневой и его. Они смотрели друг на друга. Он — с мудрой печальной обреченностью, она — с немым безропотным ожиданием. Господи, куда мне деться от них?

Стоп, о чем это я… Какая усталость? Ведь не устает же она, работает и работает, ничего больше не имея и не умея, выбрав состояние творчества в качестве нормы жизни. Ведь… — страх охолодил мою душу — она не имеет ни минуты покоя! Этот калейдоскоп, который крутит мое воображение, подхлестнутое воспоминаниями и легким напрягом двух отчаянных бесед, мелькает перед ее глазами постоянно. Причем, если у меня превалируют образы виденного, живые и сущие, утвердившиеся на земле, то у нее — воображаемые, нарисованные из отдельных штрихов и черточек виденного, вымечтанные, желанные. Это же невозможно трудно и мучительно… И слова, слова, что наплывают из ниоткуда, заполняют лакуны сознания, сражаются и умирают в нем и вновь восстают, взявшись за руки, устойчивыми рядами стихотворных строк.

55
{"b":"165412","o":1}