— Читал.
— Сказал, что назначит следствие, а пока… пока…
Челюсти капитана затряслись.
— А пока адмирал отрешил меня от командирства… Завтра съеду на берег и уеду в Россию… Советует подать в отставку… Новые, говорит, порядки… Телесные наказания отменены… Требования от капитанов иные… А я-то чем виноват! — прибавил капитан.
Он, видимо, не понимал, за что должен подавать в отставку. До сих пор его считали образцовым капитаном и вдруг…
— Больше не будет приказаний, Петр Александрович?
— Отпустить команду на берег и сегодня же примите от меня корвет…
Старший офицер ушел.
На корвете скоро узнали о новости, и корвет точно ожил. Обрадованные матросы благословляли адмирала. Многие крестились, что избавились от Собаки.
— Одно благоухание! — говорил, заплетая языком, баталер, возвратившись вечером с берега.
— Собаке бы скрозь строй! — кричал Лещиков, поднятый с баркаса на гордешке.
Собака слышал эти слова и не приказал «снять» шкуру с Лещикова.
Капитан долго ходил в эту ночь взад и вперед по шканцам и о чем-то думал и, казалось, чего-то не понимал.
С берега, горевшего огнями ярко освещенных домов, доносились звуки музыки. А усеянное звездами небо было так красиво. И ночь была тепла и обаятельна.
Но капитан ничего этого не чувствовал.
Ему жаль было расставаться с «Могучим», которым командовал пять лет.
Ему тяжело было оставлять морскую службу, которую любил и с которой свыкся.
И он ходил по палубе, и по временам его вздрагивающие губы шептали:
— За что? За что?
Тоска*
Посвящается М.И. Полованец
I
Перед рождественскими праздниками клипер «Нырок» стоял на неаполитанском рейде.
Было холодно и неприветно. Хлестал дождь.
По временам налетали шквалы, и «Нырок» изрядно клевал носом. Солнце изредка показывалось, пригревало и снова скрывалось за серыми облаками.
На клипере только что пообедали, как в кают-компанию вошел черномазый, красивый молодой неаполитанец Пепино.
Вздрагивая от холода в своем довольно легкомысленном пальтишке, Пепино стал просить, умолять, наконец требовать, чтобы офицеры купили у него превосходные кораллы, камеи, кольца и брошки, которые он показывал, открывая своей сухой, довольно грязной рукой небольшой ящик, полный соблазнами.
Никто не покупал.
Только два мичмана заглянули в ящик.
Но, вероятно, вспомнив, что в карманах у них ни «чентезима», они нашли, что кораллы неважные и не настоящие, и даже не спросили о цене.
Итальянец возмутился.
— Это не настоящие! — воскликнул он.
И он клялся, что таких кораллов нет нигде на свете.
И, истощив свое красноречие, он быстро «отошел» и уже добродушно и быстро затараторил о том, что не купить чего-нибудь для «belle signore»[36], как русские, было просто безумием со стороны офицеров.
— Не то, — возбужденно кричал он, — бедные синьоры проплачут свои глазки на своем дальнем севере оттого, что они так бессовестно забыты своими друзьями, — подчеркнул он, лукаво и весело подмигивая черным глазом.
Однако его угрозы не действовали даже на пожилых соломенных мужей-моряков.
Тогда Пепино, полный уверенности, воскликнул, что русские синьорины, конечно, разлюбят офицеров, если они не привезут какого-нибудь сувенира из Неаполя.
Мичмана только расхохотались.
Зато старший офицер и старший механик не смеялись, но любопытнее заглядывали в ящик итальянца и, казалось, при публике не хотели покупать.
Тогда итальянец, видимо потерявший терпение при виде такой глупости русских, бешено крикнул что-то, вероятно, не особенно лестное для моряков и, негодующий, выбежал из кают-компании на верхнюю палубу соблазнять матросов.
II
Матросы добродушно и ласково потрепывали по спине итальянца, говорили ему: «бон» и больше мимикой, чем словами, объясняли, выворачивая карманы, что денег нет.
— Аржану-но. Понимаешь, черномазый?
Пепино добродушно смеялся, тоже ласково трепал по спинам матросов, показал маленькую серебряную монету и старался пояснить, что довольно и этой монетки, чтобы купить какую угодно вещь. Нечего и говорить, что эти торопливые слова подкреплялись необыкновенно выразительными пантомимами и жестикуляцией Пепино.
Пожилой, рыжеватый боцман Антонов подошел к итальянцу и несколько застенчиво стал спрашивать цену маленького кольца.
Пепино запросил двадцать франков, показав два раза свои грязные пятерни.
В ответ боцман обругал непечатным словом итальянца и показал свои два просмоленных корявых пальца.
Подвижное лицо итальянца выразило изумление.
— Только для «russo» продам за десять! — воскликнул итальянец.
И Пепино решительно сунул кольцо в карман штанов боцмана.
Взвизгивая, чуть не умоляя, он частью словами, частью жестами старался объяснить, что у него дети, и что он еще не обедал.
— Манжаре, это значит черномазый насчет еды! — не без апломба проговорил подошедший курчавый, черноволосый фельдшер.
Кончилось тем, что итальянец отдал кольцо за два франка.
— Еще итальянцы, а жулики, — проговорил фельдшер.
— Наших, что ли, мало! — раздраженно бросил боцман. И строго прибавил: — Везде, братец ты мой, манжарить нужно. Или тебе это невдомек, фершалу? А еще тоже образованный.
И, стараясь скрыть довольную улыбку от покупки, боцман завернул кольцо в конец шейного платка.
— Это вы для кого, Арсентий Иванович?
— Для тебя, умника, — резко оборвал боцман, — тоже тебе, хорьку, все пронюхать надо, — прибавил боцман.
— Я по своему рассудку сам могу понять, для кого купили супирчик! — конфиденциально произнес фельдшер и прищурил свои плутоватые, быстрые и несколько наглые глаза.
— Ты зря не виляй хвостом. Так-то лучше, Абрамка; от твоего любопытства чутье пропадает… Еще помрешь, — усмехнулся боцман.
— Не бойтесь, Арсентий Иваныч, я знаю, про что знаю. Слава богу, тут-то у меня есть, — указал фельдшер на свой лоб.
— И знай, пока морда цела! — вдруг окрысился боцман.
— То-то и видно ваше необразование, а туда же супирчики! — не без снисходительного презрения произнес фельдшер и однако благоразумно улизнул.
— Сволочь! — кинул вслед ему боцман.
III
В эту самую минуту мелкими шажками приблизился среднего роста довольно видный, полноватый человек, свежий, румяный, гладко выбритый, с пушистыми, приподнятыми кверху усами. На толстом мизинце сверкал маленький брильянт. Это был Петр Иванович Приселков, старший судовой врач на «Нырке».
— А ты что же, Антонов, не явился ко мне показаться?
— Запамятовал, вашескобродие.
— Скажите, пожалуйста, отчего же это ты мог запамятовать, а сам же жаловался. Ступай сейчас в лазарет, осмотрю.
И они спустились вниз на кубрик, в маленькую каютку, где был лазарет.
— На что же именно ты, братец, жалуешься? — мягко и искусственно ласково спросил Петр Иванович, слегка вытягивая грудь и принимая серьезный вид авгура.
— Внутре ничего не оказывает, вашескобродие.
— Да где же «оказывает»?
— Нигде, вашескобродие. Тоской болен.
— Тоской? — удивленно спросил доктор, — отчего же ты тоскуешь?
— Смею доложить, вашескобродие, ото всего.
— Как от всего? Например? Рассказывай.
— Самые, можно сказать, нудные мысли лезут в голову, так ее и сверлят.
— Гм… — глубокомысленно протянул Петр Иванович. — Так сверлят?
— Точно так, вашескобродие. Ровно бурав в башке.
— Ты говоришь — бурав? И часто?
— Чаще по ночам, вашескобродие.
— Д-а-а. Ложись, я тебя осмотрю.
Но, прежде чем лечь, боцман возбужденно и быстро стал говорить какую-то чепуху, среди которой вырывались и самые здравые речи. Подавленный боцман быстро лег на койку и несколько испуганно взглянул на доктора возбужденными глазами. Казалось, больной испугался доктора главным образом оттого, что Приселков заговорит боцмана.