— Совесть есть?
У политрука совести для этого дела не оказалось, и на следующий день, после долгой тяжбы, Валентин взял и сказал командиру полка:
— С этим у... летать не буду. Или его в шею, или меня — в авианаводчики.
Две недели спустя Валентина из принципа, по личному рапорту, приказом сверху низвергли на выбранную им новую должность. Перед уходом с ним, не особенно таясь, попрощался весь полк. После этого Валя неспешно зашел в штаб. Замполит был в кабинете один.
— Слушаю Вас, товарищ капитан, — чуть напрягшись, сказал подполковник.
Валька вопросом на вопрос, потихоньку заводясь, спросил:
— Тебе от этого легче стало, скотина?
Далее из кабинета минут пять доносился грохот, слышались откровенные обоюдные характеристики. А еще через месяц, то есть сегодня, Валька с самым увесистым партийным взысканием и ликвидированным наградным на Красную Звезду жарил картошку в должности авианаводчика. В сороковой армии это были самые лихие, самые дерзкие мужики. "Ниже авиа не рухнуть", — говорили пилоты. У каждого из наводчиков была возможность за различные нарушения, а то и по другим причинам, из-за которых они здесь оказались, убыть в Союз. Но уж больно велико было здоровое офицерское честолюбие. Попробуй, объясни дома, почему какой-то сосед воюет, а тебя даже с войны прогнали. В гарнизоне этот поступок просто никогда никем не будет оправдан. Но хуже, конечно, будет детям. Они в таких вопросах, ох, как безжалостны.
А если еще кто-то из пилотов гарнизона погиб... Не-е-ет. Лучше в авианаводчики, своего рода штрафбат. Пилоты и техники, надо сказать, здорово уважали этих мужиков, называя их за глаза смертниками. Командиры частей, которым они были приданы, берегли их, как последний глоток воды в пустыне, легко ставя собственный глаз по значимости ниже, чем ценность этих офицеров. От их профессионализма всегда зависел исход боя абсолютно любого полка, батальона, роты, где принимала участие авиация. Порой им придавались помощники, которые заслуженно сдували пылинки с этих особенных людей. Их всегда встречали и провожали взглядом с невольным холодком в душе. С мыслью, никогда не способной понять ту существующую в них силу, которая позволяла им при всем этом быть, как все. Почти за каждую их голову, которые "духами" определялись по позывным, назначалась немалая цена. При встрече так и хотелось спросить с трепетным уважением:
— Валька, почем сегодня твоя жизнь?
Самое невероятное, что у людей, отдавших приказ об их назначении сюда, она оценивалась за здорово живешь. Мужики при встрече приветствовали их по-особенному, а в магазинчике, куда они заходили, находящиеся там немедленно уступали им очередь, со страхом в душе ставя себя на их место. Страшась оттого, что Валька, будто, действительно, знал, сколько ему осталось жить. Оцени сам: этих ребят по одному забрасывали в тот квадрат, где находились бандгруппы, и они, находясь от них порой иногда в десятках метров, давали самолетам точные координаты для бомбардировки при помощи своей аппаратуры. Порой бомбометаний было три, пять, десять. Каждое — от четырех до десяти бомб. И эти офицеры, следя за разрывами, регулировали точность их попадания. Иногда все валилось прямо на них. Для этого старлей или капитан должны были так "заполяниться", то есть закопаться, причем на расстоянии максимальной близости к месту бомбардировки, чтобы, когда чуть спустя сюда подойдет новая волна самолетов, ювелирно навести их на цель, а порой вызвать огонь на себя. Потери у этих офицеров были ужасающие. Их душевное состояние нередко было таким, что к ним в модуль боялись и никогда не заходили даже верхи армии и КГБ. Те ведь имели прямое отношение к непосредственному назначению сюда каждого из наводчиков. Но при всех страхах войны эти мужики были редчайшие бессребреники. К ним нередко заходили и свои, и посторонние. Близкие только по званию и возрасту. Чтобы покурить или перехватить сотню-другую чеков до получки. И никогда никто им не отказывал. Зашедшего сюда даже не спрашивали, кто он, оказывая такую пустяковую помощь. А было и так, что того, кто давал, неделю спустя домой уносил "тюльпан", и должник, честно и точно выясняя адрес того парня из третьей комнаты, отправлял деньги семье с уведомлением. Честь имели.
Внезапно за спиной сидящих за столом раздался страшный кухонно-посудный грохот, сип и ротовой вентиляторный звук. Федор, Петро и Серега, подскочив и обернувшись назад, зашлись от неудержимого смеха. Валька, прыгая у плиты на одной ноге, как пропеллер, вращал руками. Сдвинув глаза к переносице, "тушил" высунутый сантиметров на десять красный от ожога язык, дуя на него.
— Фа-оф-ва-фа...— что означало: зараза, вот, зараза!
Троица закатилась и, синхронно дрыгаясь, задыхалась в хохоте, не в силах остановиться при виде Вальки. Минут десять спустя выяснилось, что кашевар, не рассчитав дозу жесточайше горячей картошки, решил опробовать ее на вкус целой ложкой перед подачей на стол и спалил себе весь рот.
— Фе-фо, а фе-фе! Фаф-фы-Фар!— переводилось: чего орете, вам бы так, дармоеды. В утешение Вальку долго хвалили за классную поджарку, время от времени трясясь от смеха. А он, ужинавший третьим стаканом холодной воды, угрюмо молчал, пытаясь рассмотреть язык, по-прежнему сводя глаза к переносице. За столом были четверо живых и трое смотрели с фотографий на аккуратном столике. Возле каждого портрета стояли фронтовые сто грамм с хлебом и солью. Последний из них сидел здесь две недели назад. А теперь досрочно вернулся домой.
Страшно закрыть глаза досрочно. Господи, лучше в свой срок, позже закрывшихся материнских глаз и отца. Хоть на минуту, но позже. Души мужиков трассерами разлетелись по России с мыслями обо всем. О том, что если помирать, то дома. В России даже навоз и грязь целебные. И у смерти дома морда своя и коса.
— Ну, за что пьем?
— Да за все. И за всех. Битых и убитых.
И третий тост, как молитва "за упокой". Война — игра до первого убитого. О чем говорят на войне офицеры за столом? О своих уставших бабах, которым дома еще страшнее. Потому что самое страшное на войне — ждать. Страшно ждать каждого нового дня и такой же ночи. Помогать сердцу стучать обеими руками при виде появившегося вдали почтальона и не знать, что желать себе: или пусть пройдет мимо, или будь, что будет. Боже ж ты мой! Рядом еще путается крохотная маленькая головушка, да не одна. Ну, а мы, боевые мужики, внешне видимая солидность... Да если б наших жен отправить на войну, а нас оставить дома, то мы бы за неделю переругались, передрались и галопом умчались на фронт, чтобы их вернуть. А мы будем лучше воевать, потому что нам легче. А с этими ползунками, кашкой пять раз в день и кучей всего остального нам в жизни не совладать. Еще мы знаем: нам легче оттого, что мы живы и знаем, сколько часов еще будем жить. Им же эти часы не известны. Эх, ваши женские уставшие глаза, поцеловать их надо каждый и помазаться теми целебными слезинками во здравие наше и вразумить ими головы непутевые. Еще они говорят о работе. О военной. О том, что русский офицер — это богатство государства. Есть офицер — есть граница. Армия — это мощь России с ядерным потенциалом. Армия — это хребет государства. Нет армии — сломан хребет. О том, что воевавший офицер своим присутствием заставляет сто раз взвесить закордонного вояку прежде, чем тот осмелится один раз перерезать пограничную ленточку России. Еще говорили о том, что государственным экзаменом лейтенанту может быть только бой, настоящий бой, со страхом за друзей и с кровью. Ибо не воевавший офицер, как не рожавшая баба. За то четверка согласно и дружно чокнулась казенными стаканами.
В 23.00 разошлись. Вальке завтра на работу. Обычную работу — вызывать огонь на себя. Для этого было уже все отработано: с кем лететь, идти, где быть и сколько минут на что отпущено, начиная от времени "Ч" при высадке до "Слава Богу", когда его нашли и загрузили. В 7.00 в осеннем Афгане ни к селу, ни к городу наступил рассвет. Невыспавшийся Валентин, зевая и потягиваясь, весь увешанный, как елка шишками, аппаратурой и личным оружием, громыхая, добрел до своего борта и, забравшись в привычный удобный угол "восьмерки", ближе к хвостовой балке, тут же уснул.