Недалеко от того места, где мы в Польше стояли, у немцев был концлагерь для детей и подростков. Их немцы использовали для обучения хирургов и прочих медицинских экспериментов. Жутко было смотреть на этих подростков. У одного мальчишки они вырезали аппендицит, но у него операционная рана год не заживала, ей не давали заживать специально, для опыта.
Поляки к нам относились двояко. Был такой случай — после войны мы в баню пошли, и вдруг нам встретилась женщина, которая заговорила с нами на чисто русском языке. Мы поинтересовались, откуда она так хорошо знает русский. Она сказала, что она эмигрантка, живет там с 1925 года. Мимо проходили две полячки и что-то ей сказали. Эта в грубой форме ответила. Мы по-польски не понимали и переспросили ее, о чем был разговор. Эта русская эмигрантка объяснила, что польки ей сказали: «Чего ты говоришь с этими б…ми?»
Один раз было так, что мы втроем шли через сад. Клубника в саду была крупная, и мы этой клубники в котелок набрали. Полячки выскочили, на нас лопочут сердито, но сделать не могут ничего: мы были вооружены. Так что было по-всякому. Где-то нас встречали с удовольствием, где-то хуже. У меня была куриная слепота — достаточно интересное состояние: в темноте ничего не видно. Один раз взошла луна и осветила шоссе. Асфальт хоть как-то освещен, его видно. А что рядом канава — вы ее не видите и в нее летите. Меня водили домой к глазнику, причем поляку. Он меня нормально принял, выписал рецепт. Так что по-разному было.
Я бы расценила роль политруков в нашей дивизии положительно. В нашей дивизии они ходили и в бой, и с ними можно было поделиться своими заботами. Они воспитывали солдат. У меня в 273-м ОЗАД был такой случай, когда комбат 4-й батареи ко мне начал приставать в землянке. Дошло до того, что мне пришлось его стукнуть тяжелым предметом по голове, и я разбила ему голову до крови. У нас была политруком женщина, и она стала ко мне приходить, расспрашивать, как все случилось. Но я рассказать ей не могла, вы сами понимаете! Я молоденькая была, довольно стеснительная. Я не знаю, наказали ли его. Хотя мы были в одном дивизионе, я не интересовалась, что с ним стало.
Я как раз тогда подала заявление в партию. Тогда надо было, как и после войны, собирать рекомендации. Мне говорят: «Можешь не собирать». Я уже решила, что меня отправят в штрафной батальон — страшно подумать, какой-то сержантик офицера ранила, старшего лейтенанта! И тут вызывают меня в штаб. Я была уже готова ехать в штрафной — женщин, как мне казалось, тоже туда посылали. Но оказалось, что рекомендации на меня собрали без меня и меня в партию приняли. Я до сих пор не знаю, кто мне рекомендацию дал. Единственное, что меня спросили: «Какого ты на самом деле года рождения?» В комсомольском билете я не исправила дату, и там стоял 1923 год, а в красноармейской книжке — 1921 год. Я говорю: «1923-го». — «А почему расхождение?» Я честно все рассказала. Когда я демобилизовалась, то получила паспорт с настоящим годом рождения. Только партбилет с фиктивным годом рождения был и красноармейская книжка.
Когда Сталин умер и я работала на заводе, одновременно учась, нас вызвали в 1954 году в райком партии для обмена партбилетов. Мне сказали написать заявление об обмене партбилета и объяснение расхождения дат рождения в паспорте и партбилете. Я написала все как было. Начальник цеха на меня набросился: «Да ты что?! Тебя посадят за подделку документов!» Я говорю: «Я же не от фронта скрывалась, наоборот, на фронт просилась». В результате мне сменили партбилет и поставили настоящий год рождения.
Когда я демобилизовалась и пришла домой в мою квартиру — там все было разорено. Я не верю, что голодные блокадники могли такое сделать. Ладно, я могу понять, что мебель сожгли и книги, это понятно. Но разобрать четыре изразцовых печи, вытащить чугунную ванную — не могу себе представить, чтобы это сделали истощенные люди. Я тогда встретилась с главным механиком завода «Северный пресс», и он пригласил меня на работу — чертежники им были нужны. Он обещал мне сразу отремонтировать квартиру. Так я очутилась на работе на «Северном прессе». У меня после возвращения с войны была только шинель и гимнастерка — более ничего. Два года я ходила в солдатских сапогах. Два моих младших брата вернулись из эвакуации в возрасте 15 и 17 лет, и мне надо было их тоже поднимать. Старший пошел в военкомат, и его взяли на флот. А второй в ФЗУ учился, его там только завтраками и обедами кормили, а вечером — уже я от себя кусок отрывала. Я работала на заводе и подрабатывала, где могла: я умела шить, вышивать и другую работу делать. В трудовой книжке я была записана как копировщица-чертежница и разнорабочая. Это для того, чтобы получать рабочую карточку. Я даже не стеснялась пол помыть, если меня просили, — потому что мне надо было вставать на ноги.
Так что всего хватало, все было в моей жизни. Я думаю, что через десять лет все поколение фронтовиков уйдет в историю. Я только молю, чтобы до 60-летия Победы дожить, чтобы посмотреть, как это будет и что это будет. В 70 лет Победы нас уже никого не будет, это точно.
(Интервью Б. Иринчеев, лит. обработка С. Анисимов)
ЗОЛОТНИЦКАЯ Евгения Борисовна
До войны я была физкультурницей, занималась разными видами спорта. И гимнастикой, и плаванием, и ходьбой на лыжах. Был значок ГТО, ГСО. Нормы ГТО я даже за мою сестру сдавала — они так и не научилась на лыжах ходить. Зимой 1939 года при упражнении на кольцах я сильно упала, растянула руку и сломала два ребра и после этого гимнастикой уже не занималась. Гранату кидать после этого мне было очень сложно. Один раз на учениях, когда кидали учебные гранаты, я кинула гранату как раз под ноги командиру дивизии. Во время советско-финской войны я дежурила в госпитале. Только один раз мне пришлось быть на санитарном поезде и привозить раненых. У меня страшно болело плечо после травмы, и один раненый на меня облокотился сильно. Я там вместе с ним села на пол от боли. В основном были обмороженные. Их было очень много.
Первый день войны я встретила в Павловске — к тете поехала. Я купалась в озере в тот момент, когда народ узнал о войне. Мне кричат: «Вылезай из озера, война!» Я сразу поехала домой, поезда еще ходили. На углу 3-й Красноармейской была колонка для забора воды — водопровода еще не было, и там был установлен громкоговоритель. Народ собрался и ждал выступления Молотова. Я тоже его там слушала.
Я уже работала на Октябрьской железной дороге, и меня с еще одной девушкой на второй день войны послали вдвоем ловить шпионов — прошел слух, что на железной дороге возможно появление немецких диверсантов. Самолеты немецкие уже летали, но еще не бомбили. Представляете? Две девушки, в платьях, с молоточками — по рельсам стучать. Идем мы вдвоем, стучим по рельсам, смотрим, чтобы они не были повреждены. И нам повстречался цыганский табор. Человек 50 там было. Мы им сказали, что мы военные и чтобы они шли за нами. Так мы и пришли на станцию Рыбацкое, цыгане нас слушали, несмотря на то что у нас не было формы.
Я ушла в армию добровольно, на второй или третий день после начала войны. Сначала я была в прачечно-дезинфекционном отряде, была командиром взвода, где были одни мальчики. Совсем молоденькие. Когда начались бои, всех этих мальчиков забрали. Зимой, в блокаду, в отряде остались только женщины. Вошебойки, то есть дезинфекционные камеры, были на грузовиках и работали от бензина. Бензина не было, а форму бойцов дезинфицировать надо! Женщины из отряда на саночках привозили канистры с бензином, ходили за ним за двадцать километров. Это ли не подвиг? А ведь их никого не наградили.
В 314-й стрелковый полк я пришла в сентябре 1942 года, когда он вернулся с Невского пятачка на переформирование. Меня назначили в санроту санинструктором. После короткой подготовки мы заняли оборону на Карельском перешейке, против финнов. Наш полк стоял в районе Белоострова, восьмой полк — в районе Мертути, седьмой — в Сестрорецке. Сначала копали окопы, строили рубежи. Тогда же к нам пришли артиллеристы, саперы, все другие службы дивизии.